Электронная библиотека имени Усталого Караула


ГлавнаяИстория и критика анархических теорий

Джемс Гильом

Анархия по Прудону

ОГЛАВЛЕНИЕ

Предисловие

Часть I. Общая идея революции в XIX в.

I. Введение

II. Принцип власти

III. Общественная ликвидация

a. Государственный долг

b. Частные долги

c. Недвижимая собственность. Строения

d. Поземельная собственность

IV. Организация экономических сил

a. Кредит

b. Поземельная собственность

c. Рабочие общества

d. Установление ценности

V. Критика идеи общественной ликвидации и прудоновского плана ее

VI. Общество без правительства

a. Культы

b. Правосудие

c. Администрация. Полиция

d. Народное просвещение. Общественные работы. Земледелие. Торговля. Финансы

e. Иностранные дела. Войско. Флот

VII. Заключение

Часть II. Исповедь революционера

I. Партии и правительство

II. Исторический обзор

III. Февральское Временное правительство

IV. 17 марта

V. 16 апреля

VI. 15 мая

VII. Бланки и Барбес

VIII. Июньские дни

IX. Заседание 31 июля

X. Гора обращается в социализм

XI. Избрание 10 декабря

XII. Народный банк

XIII. 13 июня

XIV. Заключение


Предисловие

Из всех мыслителей, способствовавших развитию современного социализма, самую большую славу приобрел Прудон. Этой известностью, по нашему мнению, имя его обязано до сих пор не столько идеям писателя, сколько нескольким формулам, в которые он облек некоторые идеи свои; два-три изречения дерзко парадоксального пошиба прославили его в массе публики больше, чем все его экономические и философские теории. Имя Прудона гораздо более известно поэтому, чем его учение. Прибавим, что Прудон сам затруднил задачу тому, кто желал бы найти в его сочинениях цельный свод теории, образующий полную систему. В последние годы своей жизни он подверг свои сочинения пересмотру, принялся сам себя исправлять и истолковывать в мистическо-идеалистическом духе; этот дух и резче всего выразился в его книге о «Справедливости в церкви и революции»; а впоследствии его душеприказчики, адвокат Шоде, расстрелянный Коммуной, и член Версальского собрания г. Ланглуа, эксплуатировали память философа в пользу своих буржуазных тенденций, так что теперь имя Прудона служит во Франции знаменем школы, которую автор «Первого мемуара о собственности», конечно, не признал бы своей.

Мы полагаем, что для пропаганды социально-революционных идей будет делом весьма полезным восстановить в его истинном виде социализм Прудона и простым и ясным языком изложить главнейшие и важнейшие из идей его, которые он защищал с такой энергией и с таким талантом.

Желая лучше выяснить цель, которую мы задаем себе в настоящей книге, мы прибавим, что вовсе не имеем намерения подвергать разбору все сочинения Прудона, искать логической связи, соединявшей в уме автора одно из его учений с другим, следить за преемственной связью его идей и обличать в нем странное соединение философа-идеалиста с революционером-реалистом, метафизика со счетоводом. Подобный труд, где пришлось бы отвести много места на опровержение разных фантазий Прудона, особенно его теорий имманентной справедливости и брака, был бы, конечно, очень интересен. Но мы имеем в виду не то.

Наш план, предписываемый нам утилитарной пропагандной целью этой книги, гораздо проще. Мы ограничимся выяснением только той части теорий Прудона, которая вошла в общественную жизнь, будучи принята в программу Международного Рабочего Общества.

Мы расскажем эти теории в том виде, как они развиты в двух сочинениях Прудона, писанных в эпоху революции 1848 года и составляющих, по нашему убеждению, важнейший пункт его теорий.

Это «Общая идея революции XIX века» 1851 года и «Исповедь революционера» 1849 года.

Основная мысль этих двух сочинений есть разрушение политического государства и организация общества в экономическую федерацию. Мы не обязуемся строго следить за автором; пополняя его, где нужно, и критикуя во многих местах, мы постараемся в нашем труде не только дать понятие об идеях, которые Прудон распространял в ’48 году, но и представить, насколько возможно, общий свод федералистского учения организации труда в том виде, в каком оно принимается ныне большинством Международного Общества Рабочих.

Часть I
Общая идея революции в XIX в.

«Общая идея революции в XIX в.»1 разделена на семь этюдов, из которых не все одинаково для нас важны. В первых трех, служащих введением, Прудон установляет положение, что революции вызываются реакциями, затем он разбирает, представляется ли в XIX веке достаточная причина для революции, и отвечает утвердительно; наконец, он анализирует принцип ассоциации как его понимали коммунисты братства в 1848 г., а именно Кабе, П. Леру, Л. Блан, и критикует его.

Следующие четыре этюда составляют сущность сочинения и содержат прудоновскую теорию ликвидации с ее слабостями и ошибками, но также с ее истинными и вполне научными сторонами. Прудон начинает общей критикой принципа власти; он следит за ним через все различные правительственные преобразования его и находит его в наших мнимо демократических учреждениях общей подачи голосов и прямого законодательства.

Идее закона, продукту власти монарха или большинства, он противопоставляет идею договора, свободно обсужденного и заключенного между членами общества.

Следующий этюд посвящен плану социальной ликвидации, которую Прудон желает осуществить не посред­ством поголовной и безвозмездной экспроприации собственников в пользу общества, а законодательными мерами, результат которых был бы, по его мнению, превращение по прошествии некоторого времени всех крестьян в собственников и доставление всем промышленным работникам дарового кредита, который, по его системе, все равно что обладание орудиями труда.

Нам придется внимательно разобрать этот план ликвидации и показать, в каких отношениях мы расходимся по этому предмету с идеями Прудона. Затем следует под заключением «Организация экономических сил» изложение экономического порядка, которым Прудон хотел заменить порядок капиталистический и который он называл порядком взаимности (mutuellisme). Здесь мы найдем его теорию организации кредита и теорию обмена, основанную на установлении ценности. Здесь нам также придется делать много замечаний.

Наконец все это завершается седьмым и последним этюдом «Общество без власти».

Здесь Прудон показывает, что должно сделаться с разными правительственными функциями после Социальной Революции, и рисует нам картину разложения правительства в экономическом организме.

I
Введение
(Обзор первых трех этюдов)

Когда в обществе существует достаточная причина для революции, никакая человеческая власть не может помешать этой революции произойти. Если правительство или привилегированные классы пытаются воспрепятствовать ей, эти усилия подавить революционную силу, эти реакции, хотя бы на время казались успешными, только усиливают, в сущности, силу, которую хотят подавить; они только помогают революционной идее формулироваться; только вернее указывают революции путь, которым она должна следовать; только начертывают ей дорогу, которую предоставленный самому себе революционный инстинкт, быть может, долго искал бы безуспешно.

Не углубляясь далеко в историю, чтобы искать примеров в доказательство этого положения, возьмем пример реакции 1848 года. Ни резня пролетариев, ни уничтожение политической свободы не могли задушить революции.

Напротив того, реакция послужила революции, дала ей средство яснее определить свои идеи, вернее формулировать свою программу,

Что такое был социализм после падения монархии Луи-Филиппа во Франции в 1848 году?

Нескладный протест против злоупотреблений старого мира, инстинкт, а для многих даже мистическая доктрина; наукой он не был ни для кого. Когда враги требовалиопределения социализма, двадцать разных соперничествующих школ предлагали каждая свое. Тут были и государственные коммунисты Кабе, и другие коммунисты с другим правительственным оттенком школы Л. Блана; сенсимонисты, опять разделенные на несколько школ; ученики П. Леру, отпавшие от сенсимонизма; фаланстерианцы, или фурьеристы, Консидерана; позитивисты, следовавшие за О. Контом в его религиозных бреднях; немногочисленная кучка последователей Прудона и множество других сект. Этот социализм, почти без исключения утопический, сантиментальный и авторитарный, почти не заслуживал считаться серьезной партией. Оставаясь в области фантазии и диалектики, он не имел никакого влияния на народные массы. Но вот, после трех месяцев республики, Национальное собрание отвечает народу на его требование хлеба июньской резней. В этот день, несмотря на поражение пролетариата, социализм вдруг стал силой, потому что реакция, которая, поражая народ, воображала, что поражает социализм, учредила этим самым солидарность между протестом народа и теориями мыслителей. С этой минуты социализм отожествился с народом, быстро потерял свой сектаторский характер; школьные доктрины отошли в нем на задний план, и он сделался выражением требований угнетенных работников. Но этим требованиям надо было определиться, формулироваться; надо было точно знать, на какие именно учреждения следует нападать, надо было выйти из рутинной политики и из старых недоразумений. Реакция сама взялась воспитать социализм в этом смысле. Прежде всего она научила его, что республика — еще не значит революция, как до сих пор думали; что под республиканским правительством, как под всяким другим, народ необходимо служит эксплуатируемым материалом. Однако работники все-таки продолжали думать,что спасение должно прийти им от государства; они воображали, что какой-нибудь диктатор, который будет управлять государством в пользу будто бы народа, может помочь их нужде; 10 декабря 1848 г. они выбрали Луи Бонапарта в президенты республики.

Результатом этого нового опыта было окончательное исцеление рабочих от мысли вверяться какому-нибудь спасителю; они поняли, что освобождение их должно быть делом их самих. Но у них еще оставалось другое заблуждение: они считали, что, владея общим избирательным правом, они имеют в нем верное средство действительно пользоваться своим самодержавием, они не могли простить Законодательному собранию, что законом 31 мая 1850 г. оно лишило их этого мнимого палладиума народных вольностей; и они с благодарностью приняли возвращение им общего избирательного права, которое Бонапарт подарил народу после государственного переворота 2 декабря для радостного ознаменования своего вступления на престол. Впоследствии императорские плебисциты излечили работников от этого заблуждения, и социализм вычеркнул общее избирательное право из своей программы. Он понял, что народный выбор тогда только может иметь смысл и цену, когда совершается среди рабочей корпорации и когда предметом его служит вопрос, непосредственно подлежащий контролю избирателей-работников; в условиях же, в каких народные выборы совершаются в политических государствах, они могут только служить правительственной власти санкцией, не имеющей никакого нравственного значения. Реакция играет эту роль революционного агента и учителя не только в отношении народа, но и в отношении отдельных мыслителей, и сам Прудон свидетельствует об этом:

«Революционная партия, — говорит он, — при Временномправительстве и Исполнительной комиссии существовала лишь в воздухе; она еще только искала своей идеи, скрытой под мистическими формулами. Реакция, вопия против грозного призрака, договорилась до того, что превратила призрак в живое тело, в великана, который одним мановением может уничтожить ее. В настоящее время я решаюсь наверно утверждать то, о чем до июньских дней я едва догадывался, то, что я познал лишь с этих дней и мало-помалу, день за днем, под огнем реакционной артиллерии, а именно, что революция определилась; она сознала себя — следовательно, она совершилась».

Доказав непобедимость революции, силы которой только растут от усилий реакции подавить ее, Прудон переходит к другому вопросу: существует ли в XIX веке настоятельная необходимость в революции?

Чтобы ответить на этот вопрос, надо сперва разобрать, в чем заключается современное общественное стремление, к чему оно направлено; если окажется, что общество стремится по пути безусловно и прогрессивно дурному, необходимость революции будет таким образом доказана.

Посмотрим же, каково положение, созданное во Франции буржуазным порядком, учрежденным в 1789 г.

Революция, предпринятая в конце прошлого века против дворянства и монархии, имела двоякую задачу; задача эта состояла в том, чтобы уничтожить во Франции и в Европе феодальный, или военный, порядок и заменить его всюду порядком равноправности, или промышленности.

Но дело в том, что никто из людей, взявшихся за решение этой задачи, не понял второй половины ее; причины, почему революционеры 1789 г. оказались несостоятельны в этом отношении, были те же, которые привели к стольжалкой неудаче предприятие февральских республиканцев, а именно экономическое непонимание, правительственный предрассудок, недоверие к пролетариату. Потом, в 1793 г., вследствие покушений реакции пришлось для защиты от неприятельского нашествия организоваться военным образом и создать громадную централизацию сил. Принцип централизации, обширно примененный Комитетом общественного спасения, превратился в догмат у якобинцев, которые передали его империи и последующим правительствам.

Таким образом с первых же дней политика обошла промышленность; принцип власти и централизации сохранился; вместо нового общества, которое должна была создать революция 1789, получился лишь ужасный хаос; сущность этого хаоса состоит в возрастающей нищете рабочих классов и в возрастающей развращенности правительствующих сословий.

Мы представим относительно этого существенного направления современного общества доказательства, заимствованные из области материальных фактов и статистики.

Экономическими силами называют известные начала экономической деятельности, как то: разделение труда, конкуренция, коллективная сила, обмен и проч. Если общество основано на справедливости, результаты этих сил должны быть неизбежно полезны; если, напротив, организация общества уродлива и несправедлива, экономические силы производят рядом с пользою такое же количество вредных результатов. Таким образом, вредные или удовлетворительные результаты действия экономических сил могут служить для исследователя указанием, такова ли данная общественная организация, какова она должна быть.

Всем известно разделение труда и его чудные последствия для промышленности; ему нынешнее производство главным образом обязано своим громадным развитием;без него материальный прогресс был бы невозможен. Таковы неоспоримые выгоды, доставляемые этою экономическою силою. Но с другой стороны, отсутствие организации труда, в которой употребление этой силы было бы как следует уравновешено, обрекает работника на механизм, убивающий его умственные и нравственные способности. Это неизбежный результат разделения труда, когда оно, как в современном порядке, направлено не только к усилению производительности индустрии, но и к тому, чтобы, эксплуатируя работника в физическом и умственном отношении, обогащать на его счет предпринимателя и капиталиста. «Работа совершенствуется, работник тупеет», — говорит по этому поводу наблюдатель более чем беспристрастный, г. де Токвиль. Впрочем, все экономисты согласны с этим и, надо прибавить к их стыду, не признают возможности, чтобы дела шли иначе.

Таким образом, личная ценность работника падает и спрос на труд уменьшается вследствие прогресса машин; а в то же время падает и заработная плата. В Англии вследствие разделения труда и развития машинного производства число рабочих рук в некоторых ремеслах последовательно уменьшилось на треть, на половину, на три четверти, на пять шестых; заработная плата, падая в той же пропорции, понижалась с 3 франков и до 50 и 30 сантимов. Всюду в мануфактурах место мужчины заняли сначала женщины, потом дети. В обедневшем народе потребление не может держаться наравне с производством, которому поэтому приходится выжидать; отсюда правильные приостановки в работе, продолжающиеся по шести недель, по три месяца, по полугоду.

Результатом является факт, подтверждаемый ужасающими статистическими данными, что в Париже некоторыеработники, получающие по франку в день и остающиеся без работы постоянно по 6 месяцев в году, вынуждены жить на 50 сантимов в день!

Но не одно разделение труда источником нищеты для работников. То же можно сказать и о других экономических силах, напр. о конкуренции, которая при нынешнем положении дел приносит выгоду только капиталистам. В самом деле, между капиталистами конкуренции не существует; они ухитрились восстановить в свою пользу промышленный и торговый монополь; конкуренция существует лишь между работниками, и благодаря ей капитал может покупать труд по ценам все более и более убийственным для рабочего класса.

Итак, мы приходим к заключению, что экономические силы порождают зло; следовательно, общество дурно организовано.

Много других фактов доказывают постоянное возрастание нищеты работников, имеющее последствием вырождение племени. Так, доказано, что в течение последнего полувека средний рост рекрут понизился. Уголовная статистика свидетельствует, что цифра преступлений, преследуемых обвинительною властью, растет с каждым годом: в 1827 г. она была 47 443, но в 1847 г. — 124 159; в делах, подлежащих исправительному суду, оказалось такое же возрастание: в 1827 г. было 159 740 обвиненных, в 1847 г. — 239 291.

«Работник, — говорит Прудон, — тупеет под влиянием мельчайшего разделения труда, машинного производства и невежественного воспитания; он впадает в уныние от постоянного падения заработка; развращается перерывами работы; голодает от монополя; и когда остается наконец без хлеба и крова, без гроша и без надежды, голодный и холодный, он принимается нищенствовать, побираться, плутовать, воровать, убивать; пройдя черезруку эксплуататора, он достается в руки судьям. Ясно ли?»

Таково положение рабочего класса. Взглянем, что делается с правительствующим сословием. Проценты государственного долга Франции составляли 1 апреля 1814 г. — 63 307 637 фр., 31 июля 1830 г. — 199 417 208 фр., 1 янв. 1847 г. — 237 113 366 фр., 1 янв. 1851 г. — 271 000 000 фр. С того времени, как писал Прудон, прогрессия эта ускорила свой ход; и это до такой степени вытекает из самой сущности правительства, что удержать это возрастание нет никакой возможности, что можно наверняка предсказать минимум цифры государственного долга в таком-то будущем году и заранее определить несомненный момент неотразимого государственного банкротства.

То же и относительно бюджета. Первый правильный бюджет после Директории был бюджет 1802 года, составлявший 589 500 000 фр.; в 1819 г. бюджет простирался до 863 853 109 фр., в 1829 г. — до 1 014 914 432 фр., в 1840 г. — до 1 298 514 449, в 1848 г. — до 1 692 181 111 фр. В течение этих 46 лет ежегодное увеличение составляло средним числом по 24 миллиона. В последние годы Второй империи бюджет достиг 3 миллиардов. В настоящее время увеличение идет еще быстрее, благодаря последней войне; и всякая попытка государственных людей остановить эту роковую прогрессию была бы так же безуспешна, как попытка остановить увеличение государственного долга, потому что была бы отрицанием самой правительственной сущности.

Почему правительство вынуждено увеличивать ежегодно свои расходы и все больше и больше лезть в долги? Объяснить это легко. По законной фикции правительство имеет назначение защищать личность, промысел и собственность каждого лица. Следовательно, если по силе вещей собственность, богатство, благосостояние сосредоточиваются все в одних руках, а остальным достаетсятолько нищета, то правительство оказывается по самой своей сущности защитником богатого класса против бедного. Волнение рабочих классов само собою становится все сильнее, и привилегированным классам угрожает все большая опасность, а потому и правительство вынуждено постоянно увеличивать свои средства защиты, число своих чиновников и численность своей армии.

По Прудону число чиновников увеличилось с 1830 по 1848 г. на 30 000 и в 1848 г. простиралось до 568 365; следовательно, из каждых девяти человек один жил на счет бюджета государства или общины. Понятно, что с тех пор число чиновников еще увеличилось. Что касается армии, то сравнительные цифры ее состава цитировались так часто, что бесполезно приводить их; напомним только, что с 1830 по 1848 г. бюджет армии и флота во Франции возрос постепенно с 323 980 000 до 535 837 000, следовательно, увеличивался средним числом на 12 миллионов ежегодно.

Кто платит проценты займов и другие статьи бюджета? Кто выплачивает жалование легионам чиновников и солдат, единственное назначение которых — упрочить сохранение капиталистического порядка и держать работников в покорности и нищете? Кто, как не работники же. Все налоги, в конце концов, падают на работников и взимаются с продукта их труда. Правда, капиталист будто бы также платит налог и даже платит его как будто пропорционально своему богатству; он будто бы платит за свои земли, за свой дом, за свою мебель, за свои переезды и путешествия, за свое потребление и проч., как и все прочие граждане. Но чем он платит? Своим доходом. Но что такое его доход, как не несправедливый побор, который этот тунеядец взимает с продукта чужого труда? Стало быть, он оплачивает налог добычей, взятой у пролетария, т. е.,другими словами, он делится с правительством этой добычей. Они сговариваются, как два базарные жулика, грабить народ сообща. Правительство говорит капиталисту: «Я тебе гарантирую спокойное обладание частью народного труда, которую ты себе забираешь под предлогом мнимых заслуг, будто бы оказываемых тобой народу; за эту гарантию ты мне будешь отдавать под видом налога часть богатства, которых не производил, ее, в сущности, будут выплачивать работники, но так как она предварительно проходит через твои руки, то будет считаться, что платишь ее ты».

Приверженцы правительственного порядка отвергают всеми силами своей души эту критику, которая атакует самые учреждения, а не личности. Виноваты ли наши учреждения, восклицают они, в том, что общественное достояние предается расхищению? Виновата ли наша чудная централизация в том, что налог, разросшийся до чрезвычайности, тяготеет на работнике больше, чем на собственнике? Виноват ли конституционный принцип в том, что наша армия и наш флот оказались в жалком состоянии, несмотря на щедроты бюджета? Это вина подлых министров, взяточников, казнокрадов, пользовавшихся бюджетом для корыстных целей своих и своих бесчисленных креатур?

Прекрасно. Но это не только не опровергает нашего вывода, а подкрепляет его. К существенным недостаткам системы надо, следовательно, присовокупить подлость проводящих ее в действие людей. И действительно, развращенность исполнителей есть необходимое дополнение правительственной системы. Цель этой системы есть прежде всего охранение капиталистического феодализма, охранение его привилегий; поэтому она вынуждена всюду заготовлять себе усердствующих креатур, награждать их усердие и заслуги многочисленными средствами, предоставляемыми вее распоряжение бюджетом. Продажность есть душа централизации.

Стоит только припомнить скандалы времен Луи-Филиппа, Второй республики, Второй империи; но это лишнее для нашей цели. Сами друзья этих правительств не отрицали порчи; никто не оспаривал факта ее существования, но никто, кроме социалистов, не хочет понять, что она составляет естественный и роковой продукт правительственного порядка.

После этого краткого обзора общего положения дел мы можем положительно утверждать, что общее направление общества радикально дурно; что причины виденных нами плачевных явлений кроются в самых основаниях современного общественного строя; и что, следовательно, в XIX веке существует достаточная причина для революции.

Затем Прудон делает отступление, подвергая разбору принцип ассоциации. Мы не последуем за ним в подробности этого разбора, где нам пришлось бы указать ошибки и противоречия, что было бы излишне, так как в настоящее время вопрос об ассоциации решен, и решен против Прудона.

В 1848 г. ему приходилось бороться против апостолов братства, желавших основать ассоциацию на мистическом начале самопожертвования, и Прудон справедливо восстал против этой опасной сантиментальной теории. Однако он не отказался признать закон солидарности; он только отвергает рабство и эксплуатацию в новой форме, которые были бы необходимым продуктом братнической ассоциации. Он ищет такой организации труда и экономических сил, которая, не порабощала человека человеку, оставляла бы производителю полнейшую свободу, облегчала бы труд, придавала бы работнику страсть к работе, удваивала бы его продукт, создавала бы между людьми солидарность, чуждую всего личного, и соединялабы их узами более прочными, чем все измышления сантиментальной братнической ассоциации. И эту программу мы вполне принимаем.

Прудон упустил только из виду новый образ производства, предписываемый промышленности и земледелию потребностями современного потребления и употреблением машин.

Часто индивидуальный труд становится все более и более невозможным; его с каждым днем вытесняет коллективный труд; другими словами, мелкая промышленность и мелкое земледелие все более уступают место крупной промышленности и крупному земледелию. Ныне эти великие орудия труда принадлежат исключительно капиталисту, который монополизировал их и обращает в свою пользу; но когда после революции их обратят в общую пользу, окажется невозможным раздробить их и дать каждому работнику частицу, ибо орудие труда, машина или земледельческая эксплуатация, по самой природе своей нераздельно; следовательно, воспользоваться им может только ассоциация. Вот откуда вытекает необходимость ассоциации, как общей формы труда в будущем.

Впрочем, Прудон понял отчасти эту истину. Он признает, что в некоторых случаях ассоциация разумна:

«Да, — говорит он, — ассоциация имеет свое законное место в народной экономии; да, рабочие общества, полные надежд как протест против наемного труда и как заявление взаимности, призваны играть важную роль в ближайшем будущем. Эта роль будет состоять главным образом в употреблении крупных орудий труда и в исполнении некоторых работ, требующих и большого разделения функций, и вместе с тем большой коллективной силы. Таковы, между прочим, железные дороги».

Стоило только обобщить эту идею, чтобы дойти до со­вершенной истины. Надо было понять, что в будущем возможны только крупные орудия труда, которые, по словам самого Прудона, могут приводиться в действие лишь рабочими обществами, организованными в ассоциации. Следовательно, ассоциация есть та форма организации, которую промышленность сама собой заставит работников принять.

II
Принцип власти

До того времени, когда новейший социализм начал формулировать свою программу, люди не могли вообразить себе общества иначе, как в форме правительственной, т. е. в виде общества, управляемого властью, которой поручено охранять порядок и воздавать правосудие. Принцип этот не изменялся от формы правительства, монархической, аристократической или демократической. В течение веков самые смелые — самые революционные умы, порабощенные предубеждением, что существование правительства в обществе обусловливается самою сущностью общества, никогда не решались требовать чего-нибудь больше перемены правительства; никому не приходило в голову подвергнуть сомнению самое правительство.

Еще и теперь правительственный предрассудок, от которого освободился пролетариат некоторых самых передовых стран Европы, владычествует во всей силе над умами рабочих классов Германии, Англии и Америки. В правительстве еще продолжают говорить: дурно не учреждение, а злоупотребление, и все пошло бы прек­расно, если бы преобразовать учреждение по воле рабочих. Так в древности добрый народ говаривал: зол не король, а министры; ах, кабы король знал да ведал!..

Спросите приверженцев авторитарного начала, на чем основана их вера в необходимость правительственной власти, они ответят:

«На том, что общество не может обходиться без порядка; на том, что во всяком обществе должны быть люди, повинующиеся и трудящиеся, и люди, повелевающие и управляющие; на том, что индивидуальные способности людей неравны, интересы людей противоположны, страсти их взаимно враждебны, частное благо каждого противоположно общему благу; поэтому нужна власть, указующая пределы прав и обязанностей; власть, служащая посредницей для решения столкновений; нужна общественная сила, исполняющая и заставляющая соблюдать мир. Словом, правительство есть принцип и гарантия общественного порядка; так говорит нам и здравый смысл, и природа».

Это рассуждение повторяется от начала обществ. Во все времена, в устах всех правительств оно неизменно; оно повторяется слово в слово, без изменений и в книгах мальтузианских экономистов, и в реакционных журналах, и в манифестах республиканцев. Единственная разница между ними состоит в размере уступок, которые они допускают в пользу свободы; но все эти уступки равно несостоятельны и только придают так называемым либеральным конституционным и демократическим формам правления характер лицемерия и фальши, делающей их еще более презренными.

Разберем же, есть ли государство единственная форма, в которой может существовать человеческое общество; есть ли принцип власти, выражающийся в законе, необходимое условие всякой справедливости.

Мы утверждаем, что существует высшая общественная форма и что к ней-то должно прийти человечество, вышедшее из дикости и прошедшее эпоху религиозного и политического авторитета; оно должно прийти к ней вследствие того развития, какое в новейшем обществе получило промышленное и земледельческое производство, и тех условий, какие созданы этим новым производством для пролетариата.

В этой общественной форме нет и помина об определении посредством закона отношений гражданина к правительству; в ней договором определяются отношения человека к человеку. Человек здесь не подданный, предоставленный произволу государя или капризу закона, в составлении которого он не участвовал и на который он не давал своего согласия; это производитель, свободно располагающий своею личностью и продуктом своего труда, вступающий с другими людьми в договор, которым гарантирует свои права и определяет взаимные обязательства.

В этом новом понятии об обществе идея власти исчезает; власти нет, закона, выражения воли власти, нет; политического порядка нет. Его заменяет порядок экономический, или промышленный; принцип власти заменен принципом взаимности; люди здесь не повинуются закону, т. е. внешней воле, а соблюдают договоры, свободно обсужденные и свободно принятые. Этот порядок Прудон окрестил именем анархии — «безвластия».

Прежде чем современный социализм дал ясное определение и научное доказательство противогосударственной теории, XVIII век угадал часть этой великой идеи, но не нашлось никого, чтобы формулировать ее. Напротив, тот, кто в то время предпринял подвергнуть критике монархическую власть и найти рациональную организацию общества, Жан-Жак Руссо, только восстановил пра­вительственную идею, перенеся самодержавие с монарха на народ. Уже самое заглавие, которое Руссо дал своей книге — «Общественный договор», могло наставить его на истинный путь; но он не понял его смысла.

«Установив принципом, — говорит Прудон, — что народ есть единственный самодержец, что представителем его может быть лишь он сам, что закон должен быть выражением воли всех и тому подобные пышные пошлости, которыми пользуются все трибуны, Руссо вдруг покидает свой тезис и бросается в околесную. Во-первых, на место общей, коллективной нераздельной воли он подставляет волю большинства; потом, под предлогом, что народу невозможно с утра до ночи заниматься общественными делами, он возвращается избирательным путем к назначению представителей или выборных, которые будут законодательствовать во имя народа и решения которых будут иметь силу законов. Вместо того, чтобы самому непосредственно, лично договариваться о своих интересах, гражданин может только большинством голосов выбирать посредников. Сделав это, Руссо очень доволен. Тирания, кичившаяся божественным правом, была ненавистна; он ее преобразовал и сделал почтенной, выведя ее из народа. Другими словами, это ученая передержка, узаконяющая общественный беспорядок, освещающая народную нищету во имя народного самодержавия. Притом во всем этом нет и помина ни о труде, ни о собственности, ни о промышленных силах, организация которых составляет цель Общественного Договора. Руссо понятия не имеет о народной экономии. Его программа толкует исключительно о политических правах; права экономического он не признает».

Прудон продолжает разбирать книгу Руссо, показы­вая в ней начало якобинской и конституционной правительственной теории, и говорит в заключение:

«Насмеявшись таким образом над читателем и соорудив под обманчивым именем Общественного Договора уложение капиталистической и торгашеской тирании, женевский шарлатан приходит к заключению, что пролетариат необходим, что нужны диктатура и инквизиция».

Руссо был оракулом якобинских революционеров 1793 г., и Робеспьер, государственник, друг попов, восстановитель верховного существа, палач анархистов, был его прямой потомок.

Прудон питает глубокую ненависть к Робеспьеру, видя в нем полнейшее олицетворение принципа власти, погубившего первую революцию. Он посвящает ему несколько страниц, где резкость брани и преувеличения, отступающие от строгой исторической правды, могут привести в смущение читателя, мало знакомого с приемами автора. Не надо придавать этой резкости Прудона больше значения, чем он сам придавал ей. Он увлекался своей горячностью, и, начиная рассуждать, сам не знал, до каких крайностей увлечет его полемический азарт. Имея перед собой противника, он устремлялся на него с одной целью — побить его; такое увлечение неизбежно в каждом борце, который, подобно Прудону, действует на кипучей арене ежедневной революционной жизни. С этой оговоркой мы приведем дальнейшие слова Прудона о Робеспьере.

«Когда Конвент жалкой памяти, — говорит Прудон, — принял якобинскую конституцию 1793 г., он отложил приведение ее в исполнение до заключения мира. Эта конституция учреждала прямое правительство, т. е. постановляла, что закон должен вотироваться прямо народом. Но Руссо в своем „Общественном договоре“ доказал, что пря­мое правительство невозможно, так как по его системе закон вотирует и власть отправляет большинство; а между тем не согласно с естественным порядком, чтобы большинство правило, а меньшинство было управляемо.

Далее, он доказал, что прямое правительство невозможно особенно в такой стране, как Франция, потому что для этого прежде всего потребовалось бы уравнять состояния, а равенство имущества невозможно.

Сверх того, он доказал, что именно вследствие невозможности соблюдать равенство имущества прямое правительство — самое непрочное, самое опасное, более всех влекущее за собой катастрофы и междоусобия.

Он доказал также, что так как древние демократии не могли удержаться, несмотря на свои малые размеры и на помощь, какую им оказывало рабство, то тем безуспешнее должна оказаться попытка учредить эту правительственную форму у нас.

Наконец, он решил, что эта форма возможна для богов, но не для людей.

Итак, Робеспьер, вернейший ученик Руссо, не допускал возможности практического осуществления конституции 1793 г.; он всегда весьма ясно высказывался в пользу косвенного, т. е. представительного правления. В 1791 г. он говорил, что он не республиканец и что в известной монархии может быть больше свободы, чем в иной республике; это было правило Руссо, который говорил: государь сам по себе, а монарх сам по себе; первый не исключает второго; первым может быть народ, и народное самодержавие вполне совместимо с наследственной монархией.

Итак, Робеспьер не верил в конституцию 1793 г. и желал учреждения представительного правления, чего-то вроде республики с президентством; потому он ра­зошелся сперва с анархистами, которые боролись против властей Конвента за автономию Парижской коммуны и имели предчувствие, хотя затуманенное дымом революционных пушек, об антигосударственной теории; затем он разошелся и с дантонистами, подозревая их в том, что они серьезно хотят осуществления прямого правительства. Тогда он попробовал образовать правительственную партию и предложил в Конвенте, произведя предварительно очистку комитетов, усилить централизацию власти. Но умеренная и буржуазная партия в Конвенте, к которой он и обращался, хотя разделяла его виды, но не имела к нему доверия; эти честные люди, конечно, желали возвратиться к правлению непрямому, представительному, но не желали Робеспьера, а те самые люди, на которых он рассчитывал как на союзников в своей попытке реакции, отступились от него и выдали его на месть Горы. Однако, пособив монтаньярам погубить Робеспьера, большинство Конвента приняло программу низверженного государственника, напало на последних приверженцев прямого правления, поразила их и заменило конституцию 1793 г. Директорией.

В этом новом правительстве место Робеспьера было бы по всем правам рядом с Сиесом, с Камбасересом и другими подобными, которые имели очень определенные понятия о прямом правлении и желали как можно скорее вернуться к представительному, хотя бы затеваемая ими реакция против демократии привела их к империи. После 1830 г. Робеспьер принадлежал бы к династической оппозиции, а после февраля 1848 г. поддерживал бы временное правительство; наконец, ненависть его к атеистам и инстинктивное влечение к попам заставили бы его, вероятно, подать голос за Римскую экспедицию».

В заключение этой долгой диатрибы Прудон сравни­вает якобинцев 1848 г. с якобинцами 1793 г. и превосходно характеризует деятельность этой партии, дважды погубившей революцию.

«Увы! Измена всегда приходит от своих.

В 1848‑м, как в 1793‑м, революция была задержана своими собственными представителями. Наше республиканство, как старый якобинизм, всегда было буржуазной выкидкой без принципа и без плана; ему и хочется, и не хочется; оно постоянно ворчит, подозревает и все-таки остается в дураках; оно всюду, вне своей категории, видит бунтовщиков и анархистов; копаясь в полицейских архивах, оно умеет находить там только слабости патриотов, вымышленные или же действительно случавшиеся2; оно запрещает культ Шателя3 и поручает архиепископу парижскому петь молебны; во всех вопросах оно избегает называть вещи настоящим именем, чтобы не скомпрометироваться; откладывает все решения, ни на что не отваживается, питает недоверие к ясным доводам и к определенным положениям. Не опять ли это Робеспьер, этот болтун без инициативы, находивший, что Дантон слишком мужественен, порицавший его великодушную смелость, на которую чувствовал себя неспособным, державшийся в стороне 10 августа, не выразивший никакого мнения о сентябрьской резне, подававший голос и за конституцию 1793 г., и за ее отсрочку до мира; осуждавший праздник Разума и устроивший праздник Верховного Существа; преследовавший Карье и поддерживавший Фукье-Тенвиля, лобзавший утром Камиля Демулена и приказавший вечером арестовать его; предлагавший уничтожение смертной казни и редактировав­ший прериальский закон; обошедший одного за другим Сиеса, Мирабо, Барнава, Петиона, Дантона, Марата, Эбера и затем гильотинировавший одного за другим и Эбера, и Дантона, и Петиона, и Барнава, первого за то, что он анархист, второго за то, что он умеренный, третьего за то, что он федералист, четвертого за то, что он конституционалист; уважавший только правительственную буржуазию и отступническое духовенство; компрометировавший революцию то по поводу присяги духовенства, то по поводу ассигнаций; щадивший только тех, кто находил спасение в молчании или в самоубийстве; и павший наконец в тот день, когда, оставшись почти один среди людей золотой середины, попытался в сообщничестве с ними обуздать революцию в свою пользу.

10 августа 1792 г., когда монархия рушилась под ядрами предместий, Робеспьер и его якобинцы еще держались за конституцию 1791 г., забрызганную кровью нансийских солдат и патриотов Марсова поля. Они занимались перестрелкой с высоты своей парламентарной цитадели и боялись людей, говоривших, что надо отправить к черту монархию с конституцией. Они никогда не могли простить смелым революционерам, особенно Дантону, который потащил их, как ленивых псов, на травлю конституционной монархии, тогда как они надеялись сделаться со временем ее руководителями и распорядителями. „Конституция, — говорил Робеспьер, — удовлетворяет революцию“.

Ненависть этой партии, опившейся кровью лучших граждан, преследует нас и теперь. Я могу примириться с людьми, потому что, подобно им, подвержен заблуждениям; но с партиями никогда. Пусть же они продолжают, ибо, увы! революция не так-то скоро освободится от уз. Мы охотно пожертвуем инициативой и более умеренным, лишь бы они свершили революцию. Мы скажем Робеспьеру, как Фемистокл Эврибиаду:„Рази, клеврет правительства, рази, сикофант Революции; рази, ублюдок Лойолы, тартюф Верховного Существа, рази, но выслушай!“»

Считаем нужным прибавить, что мы не согласны с Прудоном относительно отречения от революционной инициативы в пользу противников — это была бы большая глупость. Впрочем, и со стороны Прудона это больше риторическое выражение.

Критика принципа власти в его древних формах, теократии, монархии, аристократии, — дело легкое, и она была сделана гораздо раньше Прудона, так что мы не считаем нужным останавливаться на ней. Гораздо важнее изобличить последнюю личину принципа власти в форме общего избирательного права и так называемого прямого законодательства, и это-то мастерски исполнил Прудон. Много хороших умов долгое время обманывались этими демократическими учреждениями, находя в них гарантию свободы и равенства; надо было, следовательно, показать, что такое общее избирательное право в приложении к политике; надо было раскрыть в прямом законодательстве последнее воплощение правительственной идеи.

Общее избирательное право может служить или для избрания доверенных лиц, или для заявления мнения по вопросам о принципах, и в последнем случае результат его есть прямое законодательство.

Разберем сначала общее избирательное право в приложении к выбору народных уполномоченных.

Защитники представительной демократии говорят: «Прежде недостаток власти состоял в том, что она принадлежала наследственно одному семейству или одному сословию, следовательно, не исходила от всего народа; но с той минуты, как весь народ участвует в назначении своего правительства и как правительство не имеет другой власти, кроме вверенной ему всеми граж­данами, правительство перестает быть чуждым народу, перестает быть его повелителем; оно становится истинным выражением народной воли».

Эти защитники демократического правительства забывают, что верховная власть не может переноситься по уполномочению, по той причине, что передавший ее другому сам непременно теряет ее; стало быть, народ, передавший свою верховную власть выборным, тем самым отрекается от свободного распоряжения собой и перестает быть сам себе господином, ставя других своими повелителями.

Затем, в сущности, все равно, учрежден ли этот повелитель соизволением божьим, или завоеванием, или собственным выбором народа; результат все тот же — народ подвластен; им управляют; он повинуется.

На это возражают, что уполномоченные народа, вышедшие из его верховной власти, не управляют по крайней мере против народа, ибо это противоречило бы самому происхождению их власти. Избранные, как наиболее способные выражать и исполнять волю народа, они не могут действовать против тех, от кого получили свое полномочие.

Однако опыт доказывает противное. Уполномоченные, облеченные властью, всегда очень мало обращали внимания на своих доверителей, кроме разве кануна выборов; они всегда предпочитали частные интересы общим. Сверх того, предположение, будто правительство, избранное обшей подачей голосов, перестанет быть чуждым народу и будет верным выражением народной воли, — это предположение, говорим мы, опровергается и теорией, и фактами. Возьмите из среды народа людей, которых вы считаете самыми близкими по чувствам к народу и которые, по-вашему, всего вернее будут представлять общую волю; сделайте этих людей правителями; если они согласятсяпринять эту роль, вы этим самым создадите для них новые чувства и интересы, совершенно отличные от чувств и интересов массы, так как всякий правитель по силе естественной необходимости находится в полном противоречии интересов с управляемыми и не может иметь с ними ничего общего ни в чувствах, ни в желаниях.

Притом, как мы показали в предыдущей главе, в обществе, где господствует экономическое неравенство, задача правительства, состоящая в защите приобретенных прав, в охранении существующего порядка, по необходимости должна быть направлена к охранению имущего класса против неимущего, капиталиста против требований работника; правительство по необходимости является щитом эксплуататора, палачом эксплуатируемых. По горькой иронии логики фактов, искренние демократы, принявшие правительственное полномочие с твердым и добросовестным намерением служить народному делу против кастовых привилегий, вынуждены были силою своего правительственного положения сделаться союзниками и сообщниками эксплуататоров, которых сами проклинали, и отправлять свою роковую власть единственным способом, которым она может отправляться, т. е. против свободы.

И не ясно ли в самом деле? Может ли власть, не налагая сама на себя рук, действовать против своего собственного начала? Не есть ли она прямое отрицание свободы? И неужели трудно понять, что всякое намерение сохранить свободу под властью, учредить власть либеральную, охранить свободу помощью какой-нибудь власти — есть противоречие, нелепость?

Но разберём до конца рассуждение правительственных демократов.

Народ, говорят они, обеспечен против измены сво­их правителей; как скоро они перестали выражать его волю, он выбирает на их место новых. Исходя из этого положения, старались усилить гарантии народной свободы сокращением срока депутатского полномочия и даже требовали, чтобы депутат мог быть во всякое время отрешен своими избирателями.

Но эта гарантия призрачна. Действительно, новые депутаты, избранные народом, роковым образом становятся тотчас по избрании точно тем же, чем были отрешенные депутаты; в них воплотился принцип власти, и во имя этого принципа они действуют; сама природа вещей требует, стало быть, чтобы деятельность их шла в ущерб свободе граждан. Пришлось бы вечно начинать сызнова; народу опять придется переменять своих выборных, опять выбирать новых, которые при столь же благородных намерениях, как и прежние, будут опять представителями правительственного принципа, стало быть, защитниками власти, эксплуатации и привилегии.

Предлагают еще средство. Народный выборный должен быть связан условным полномочием4.

В таком случае нельзя уже сказать, что народ отчуждает свою власть, отрекается от нее, так как он сам является здесь выражать свою волю, и его уполномоченный есть не более как его глашатай. Прекрасно. Но ведь каждый уполномоченный представляет лишь часть народа, лишь свою избирательную коллегию, и возможно, что их условные полномочия окажутся в противоречии между собой. В таком случае восторжествуетбольшинство уполномоченных, и та часть народа, которую представляет меньшинство их, будет попрана.

Если бы даже каждый уполномоченный служил выражением всего народа или, что то же, если бы был только один уполномоченный, которому весь народ дал бы условное полномочие, то и тут неизбежно окажется насилуемое меньшинство, ибо ввиду противоречия интересов, создаваемого нашим порядком социального неравенства, было бы нелепо допустить, что все граждане окажутся единодушными.

Итак, при системе условного полномочия неизбежно оказывается, что одна часть граждан должна против воли подчиняться закону, который навязывает ей воля другой части граждан; стало быть, это опять принцип власти во всей его первобытной широте.

Стоит ли разрушать абсолютную монархию и провозглашать верховную власть народа из-за того только, чтобы монархический произвол заменить насилием депутатского большинства?

Но кроме этих возражений есть другие, о которых мы до сих пор не говорили, но которые, вероятно, сами собой представились читателю. Не говоря уже о том, что народные выборы не могут служить искренним выражением народной воли вследствие экономической подчиненности большинства избирателей, есть много других практических невозможностей. Каким образом, напр., может народ удостовериться в способности тех лиц, которых ему приходится уполномочивать? Если бы в рабочей ассоциации приходилось решить вопрос, кто из членов наиболее способен выполнить известную промышленную должность, избиратели-работники не рисковали бы ошибиться в выборе, так как им приходилось бы судить о вопросе, не выходящем из пределов их специальных ремесленных сведений. А здесь хотят, чтобынарод, т. е. совокупность этих работников, из которых каждый компетентен только в своей специальности, решил сознательно вопрос, не имеющий ничего общего с его ежедневной практикой, с его знаниями, с его сознанием! Всякий согласен, что сапожник некомпетентен в выборе лучшего гравера, гравер — в оценке способности каменщика; а здесь хотят, чтобы эти сапожники, граверы, каменщики, признанные в экономических вопросах некомпетентными вне своих специальностей, явились в вопросе политическом одаренными каким-то чудом, даром оценивать способности и сознательно делать выбор!

«Народ, — говорит по этому поводу Прудон, — народ (я говорю о народе, каким он является на форуме и в избирательных урнах) — народ, к которому в феврале не посмели бы обратиться за его мнением о республике; народ, который 16 апреля и после июньских дней огромным большинством высказался против социализма; народ, избравший Луи Бонапарта из благоговения к императору; народ, назначивший, увы! — Учредительное собрание, а потом Законодательное, да! — народ, не вставший 17 июня, не пикнувший 31 мая; народ, подписывавший адресы и за, и против пересмотра конституции — этот народ предполагается осененным свыше знанием и пониманием, чтобы выбирать между гражданами добродетельнейших и способнейших и уполномочивать их организовать Труд, Кредит, Собственность, Власть! И его выборные, вдохновленные его премудростью, предполагаются непогрешимыми! Полноте, будемте откровенны! Общее избирательное право, условное полномочие, ответственность представителей — все это пустяки; я им не доверю моего труда, моего спокойствия, моего состояния; для защиты их я не рискну ни одним волосом с моей головы».

Остается рассмотреть, что даст общее избирательноеправо в приложении не к выбору представителей, а к решению самим народом законодательных вопросов. Это система, провозглашенная конституцией 1793 г., постановившей, что законы должны утверждаться народным голосованием; в 1848 г. ее опять ввел в моду под именем прямого законодательства один немец, г. Риттингаузен.

Предоставим говорить Прудону:

«Не буду повторять, — говорит он, — относительно применения общего избирательного права к вопросам законодательным, старых возражений против решений, исходящих из совещательных собраний, напр. то, что в них одного голоса достаточно для составления большинства и что, следовательно, этот один голос делал бы закон; перейдет этот голос направо, законодатель говорит „да“; перейдет он налево, законодатель говорит „нет“. Эта парламентская нелепость, составляющая главное орудие политического мошенничества, будучи перенесена на поприще народных выборов, вызвала бы после бесчисленных скандалов страшные столкновения. Народ-законодатель вскоре опротивел бы сам себе. Пропуская эти возражения, я остановлюсь только на коренной ошибке этой теории, ведущей разумеется к полному разочарованию в этой теории мнимо прямого законодательства.

Г. Риттингаузен ищет, хотя и не говорит этого, общей, коллективной, синтетической, нераздельной идеи народа, рассматриваемого не как толпа, не как фикция, но как живое высшее существо. К этому вела теория самого Руссо. Чего он хотел и чего хотят его последователи своим общим избирательным правом и своим законом большинства? Они хотят определить с наименьшей ошибкой общее и безличное мнение и полагают, что мнение большинства наиболее к нему приближается Таким образом, г. Риттингаузен полагает, чтоподача голосов о законе всего народа ближе будет к этому идеальному общему и безличному мнению, чем простое большинство представителей. В этой гипотезе и состоит вся оригинальность и все нравственное достоинство его теории.

Но я скажу ему: как могли допустить Вы, что можно узнать мысль одновременно частную и общую, коллективную и индивидуальную, одним словом, синтетическую — путем подачи голосов, т. е. официальной формулой разномыслия? Согласный хор ста тысяч голосов едва мог бы дать вам смутное представление о народном существе. Но сто тысяч голосов, переспрошенных порознь и отвечающих каждый сообразно своему личному мнению; сто тысяч голосов, поющих каждый про себя и на разные тоны, составят только ужасающую нескладицу, и чем больше будет голосов, тем ужаснее будет нескладица. Чтобы приблизиться к коллективному мнению, которое есть самая сущность народа, вам остается только собрать мотивированные мнения всех граждан, затем прочесть их все, сравнить мотивы, свести, насколько возможно, подходящие мнения к одному, наконец вывести из них более или менее точным выводом синтез, т. е. общую мысль, мысль высшую, которую одну только и можно приписывать всему народу. Но сколько времени потребует подобная операция! Кто возьмется за этот труд? Кто поручится за верное исполнение его, за точность результата? Какой логик примет на себя извлечь из этой избирательной урны, содержащей только пепел, живое и животворное начало, Народную Идею?

Очевидно, эта задача неразрешима. И г. Риттингаузен, установив сначала прекрасные правила неотъемлемого права народа самому узаконять свои законы, кончает, как все политические деятели, тем, что обходит затруднение, Оказывается, что вопросы ставит уже не на­род, а правительство. На вопросы, поставленные правительством, народ может отвечать только „да“ или „нет“, как ребенок по катехизису. Народ не имеет даже права предлагать перемен в предложениях правительства.

Да иначе и сделать нельзя в этой системе разногласного законодательства, если хотеть добиться хоть чего-нибудь от толпы. Г. Риттингаузен охотно сознается в этом. Он признает, что если бы народ, созванный в комиции, мог предлагать изменения в вопросах или, что еще важнее, сам ставить вопросы, то прямое законодательство было бы утопией. Чтобы это законодательство было практически возможно, надо, чтобы самодержец имел выбор между двумя положениями, из которых, следовательно, одно должно заключать в себе всю истину и только истину, а другое — всю ложь и только ложь. Если бы одно из них заключало в себе больше или меньше истины, больше или меньше лжи, то самодержец, обманутый вопросом, дурно поставленным его министрами, неизбежно отвечал бы глупость.

Между тем в вопросах общих, обнимающих интересы всего народа, строгая постановка дилеммы — дело невозможное; так что, стало быть, как ни ставь вопрос народу, он непременно даст ответ нелепый».

Здесь Прудон приводит в пример несколько вопросов, которые были бы предложены народу, и ответы, которые народ дал бы на них; эти примеры он заимствует у самого г. Риттингаузена; в заключение он говорит:

«Ясно ли, что это прямое законодательство — не что иное, как постоянная передержка? Из ста вопросов, предложенных народу правительством, 99 были решены так, как мы показали на примерах; и г. Риттингаузен, как логик, не может не видеть причины этого; она состоитв том, что вопросы, предлагаемые народу, суть обыкновенно вопросы специальные, между тем как народ может давать лишь ответы общие. Механический законодатель, обязанный повиноваться дилемме, не может изменять формулу согласно правде места, времени, обстоятельств; ответ его, рассчитанный на народную фантазию, всегда можно знать заранее, и каков бы он ни был, он непременно будет ложен».

К этим возражениям надо прибавить то, которое мы только что привели против условного полномочия и которое составляет главный аргумент прямого законодательства; а именно, что всякое законодательство исходит из принципа власти и, стало быть, закон, изданный непосредственно самим народом, все-таки остается законом; как ни меняй формы, результат все тот же, т. е. подчинение личностей высшей воле, наложение на них обязательств, которых они добровольно не принимали. После того не все ли равно, как называется законодатель и кто он: Минос, Ликург, конвент, парламент или ландсгемейнде, земская община, т. е. народ в комициях. Мы хотим совершенного уничтожения законодательной функции, замены закона договором, и когда шарлатаны являются с предложением прямого законодательства, как последнего слова демократического прогресса, мы видим в нем только приведение к абсурду правительственной и политической идеи. Действительно, личность законодателя здесь расширена до того, что вмещает в себе весь народ, а результат остается все тот же, и продукт коллективного законодателя оказывается столь же разрушительным для свободы, как и продукт личного законодателя; другими словами, закон, делаемый народом, в сущности ничем не отличается от закона, делаемого государем; и тот, и другой — равно утверждения власти; из чего прямо следует, что необходимо выйтииз этого принципа, что закон — вещь отпетая, что он несовместен с свободой и что новый порядок, порядок экономический, осуществление свободы, должен основаться на отрицании закона и правительства.

Интересно будет заметить, что вопрос о прямом законодательстве, который можно бы считать погребенным, казалось, после бесплодной агитации его приверженцев во время февральской Республики, снова всплыл несколько лет тому назад, и гражданин Риттингаузен при содействии нескольких коммунистов из немцев пытался на рабочем конгрессе в Базеле в 1869 г. ввести его в программу Международного Общества. Но энергическая оппозиция бельгийцев, французов и юрцев устранила эту попытку. По этому поводу глава немецкого социализма, гражданин Либкнехт, состоящий в Базеле делегатом Эйзенахского конгресса, воскликнул, что только реакционеры могут быть против теории прямого законодательства. На это один бельгийский депутат отвечал, что прямое законодательство может служить лишь к упрочению правительственного порядка, тогда как Международное Общество стремится к уничтожению всякого правительства, каково бы оно ни было.

Заметим, что прямое законодательство действует с незапамятных времен в древнейших кантонах Швейцарии, где существовало рядом с патрициатом, нисколько не препятствуя его влиянию и привилегиям; оно не помешало экономическому порабощению и религиозному одурению этого народа, который политические теоретики называют свободным, но который в действительности менее свободен, чем любой другой народ в Европе.

Несколько лет тому назад либеральные кантоны Цюрих и Базель (сельский) также ввели в свои конституции прямое законодательство, и цюрихские работники, зараженные учением немецкой социал-демократической партии,вообразили, что обрели в этом учреждении панацею. Но они начинают подозревать, что обманулись, так как их экономическое положение не улучшилось ни на йоту. Будем надеяться, что больше не станут забавляться этими бесполезными опытами и что истина, так блистательно доказанная Прудоном и потом так громогласно провозглашенная Международным Обществом, — та истина, что вся сущность революции состоит в отрицании правительства — вступить наконец из области теоретической в область фактов.

Прежде чем заключить эту главу, надо показать, каким образом Прудон излагает преемственный ход антиавторитарной идеи, ее первое появление и ее развитие.

По его мнению, первым отрицателем идеи власти был Лютер. Но его отрицание не шло далее религиозной области. Его отрицание называлось свободным исследованием.

После Лютера принцип свободной критики был перенесен из религии на светские дела протестантами же, а именно гугенотским священником Жюрьеном. Верховной власти по божественному праву, высокопарным защитником которой был Боссюэ, Жюрьен противопоставил самодержавие народа и в первый раз употребил выражение «общественный договор».

Затем Руссо и якобинцы снова запутали вопрос, исказив идею общественного договора и восстановив правительственную теорию. После того антиавторитарная идея была восстановлена, хотя в робких выражениях и со смутным пониманием, отцом новейшего социализма, Сен-Симоном.

«Род человеческий, — писал он в 1818 году, — был призван жить сперва под порядком правительственным и феодальным.

Ему было предназначено перейти из-под правительственного, или военного, порядка под порядок админи­стративный, или промышленный, после того как он сделал значительные успехи в положительных науках и в индустрии.

Наконец, по организации своей ему суждено было выдержать продолжительный и сильный кризис при переходе от военной системы к мирной».

Прудон взял идею, покинутую учениками Сен-Симона, не понявшими главной мысли своего учителя, и развил ее во всей силе ее отрицания, дав ей имя ан‑архии; таким образом он сделался самым блестящим из ее представителей.

Жюрьен вывел свое отрицание правительства из юридической теории договора; Сен-Симон — из исторического наблюдения и из воспитания человечества; Прудон, по его собственным словам, пришел к нему анализом экономических функций и теории кредита и обмена.

Скажем несколько слов по поводу оценки протестантов у Прудона. Прудон всегда имел слабость к богословию и охотно готов был приписывать богословским препирательствам значение, которого они никогда не имели. Лютер и немецкие протестанты никак не могут считаться представителями свободы. Истинными ее представителями в XVI веке были гуманисты и атеисты Возрождения; реформа Лютера и Кальвина, будучи борьбой против известных обрядов и догматов католической церкви, была в то же время реакцией против духа Возрождения, против того, истинно человеческого направления, представители которого были Эразм, Ульрих Гуттен, Томас Морус, Рабле. Впрочем, сам Прудон делает оговорку относительно Лютера: «Лютер, — говорит он, — подобно Лейбницу, Канту, Гегелю, был человек убеждений вполне правительственных».

III
Общественная ликвидация

Установив эти основные положения, т. е. показав необходимость и неизбежность революции, затем определив принцип, во имя которого она должна совершиться, принцип, состоящий в отрицании власти правительства, в анархии или, другими словами, в замене политического порядка порядком экономическим, Прудон рассматривает практические средства, которыми может быть ликвидировано положение, созданное современным общественным порядком.

Мы сперва изложим план общественной ликвидации, предлагаемый Прудоном, ничего пока от себя не прибавляя.

По Прудону, орудием общественной ликвидации должно быть кредитное учреждение, называемое им Народным банком.

Он предлагает, чтобы Национальное собрание декретом отняло нынешний Французский банк у эксплуатирующей его акционерной компании и объявило его учреждением общественной пользы.

Преобразованный таким образом, Французский банк сделается Народным банком.

Народный банк не должен быть государственнойсобственностью, и управление им не должно иметь ничего общего с правительством. Учрежденный в силу договора, в котором участвуют все граждане, составляя, следовательно, публичную собственность, он должен быть просто публичным учреждением, и в управлении им должны участвовать все участники учредительного договора.

Народный банк, будучи учрежден, может одним ударом произвести общественную ликвидацию без всякого потрясения. Для этого достаточно, чтобы он понизил тариф учета.

В специальных сочинениях Прудон вполне доказал возможность существования банка без наличного капитала. Такой банк, которому не приходилось бы платить акционерам проценты гарантирующего фонда, мог бы благодаря этому понизить тариф учета настолько, что платимый ему процент представлял бы лишь расходы на управление им.

Мы не будем развивать здесь эти доказательства Прудона, потому что пишем не экономический или финансовый трактат, а страницу из истории революции. Итак, прудоновский Народный банк понижает тариф учета до размера, строго необходимого на покрытие расходов по своей администрации, т. е. до половины или даже до четверти процента.

Таким образом, деньги обходятся производителям вместо 6, 7, 8 процентов в сумму едва ощутительную. Народный банк осуществляет этим способом то, что неправильно называют даровым кредитом и что следует называть кредитом по цене стоимости.

Рассмотрим последствия этого понижения цены денег во всех финансовых вопросах, относящихся к правительству и к собственности, и нас поразят неожиданные последствия дела, по-видимому столь простого. Переднами с удивительною легкостью решатся все запутаннейшие вопросы государственного долга, частных долгов, недвижимой собственности, земельной собственности, и общественная ликвидация совершится мирно и дружелюбно, не нанеся ущерба ни чьим интересам.

a. Государственный долг

Чтобы сделать следующее изложение яснее, мы возьмем определенные цифры, те самые, которые брал Прудон, хотя они относятся к 1851 году; они устарели и изменились, но это не переменяет аргументации.

По бюджету 1851 г. долг Французского государства простирался приблизительно до 6 миллиардов, считая тут и текущий долг, и консолидированный.

Проценты с него составляли 270 миллионов.

К этой ренте в 270 миллионов надо прибавить другую, которая под именем погашения имеет целью уничтожать ежегодно часть постоянной ренты посредством выкупа облигаций. На этот предмет предназначалась сумма в 74 миллиона.

Бесполезно прибавлять, что это погашение никогда ничего не погашает и идет все на покрытие излишка расходов; долг не только не погашается ежегодными выкупами, а напротив, ежегодно возрастает.

Наконец, прибавим к этим 344 миллионам процентов и мнимого погашения 56 миллионов пенсионов, даваемых правительством на счет страны своим чиновникам после 25 или 30 лет службы; таким образом, мы получаем 400 миллионов, которые государство должно выплачивать безвозмездно.

Проценты долга различны и составляют 5, 41/2, 4 и 3 процента. Это доказывает, что, смотряпо обстоятельствам, государство, как все, кто ищет занять, вынуждено принимать условия более или менее обременительные; понятно, что если бы государство нашло возможность заключить заем на низшем проценте, оно могло бы воспользоваться этою возможностью,

Если бы, напр., процент денег упал бы на 3 процента, государство могло бы выплатить свои обязательства тем из своих кредиторов, которые берут с него по 5, 41/2 и 4 процента, заняв для этой цели сумму, равную уплачиваемому капиталу, по 3 процента. Эта операция, известная под именем обращения, несколько раз уже предпринималась государством, когда представлялась возможность, и совершенно законно.

Теперь, если бы вследствие финансового переворота, произведенного Народным банком, государство нашло возможность занять не по три, а по половине или одной четверти процента, то в такой же пропорции возросла бы легкость выплаты долга. Все государственные облигации были бы обращены в одну ренту, платящую половину процента или четверть, и государство могло бы употребить на погашение долга почти всю сумму, которую употребляет теперь на уплату вечной ренты.

Эту ликвидацию можно произвести медленно, в несколько сроков; или ее можно значительно ускорить. Прудон согласен на какие угодно проволочки, лишь бы сделать ликвидацию; но он считает выгоднее произвести ее быстро.

Вот что он предлагает для этого.

Продолжать по-прежнему платить проценты предъявителям облигаций; но вместо того, чтобы платить им эти проценты как ренту, давать им их в уплату капитала в виде выплаты с рассрочкой. Эта выплата капитала производилась бы всегда в срок, каков бы ни был биржевой курс, и разница между номинальной стоимо­стью и курсом составляла бы для владетелей облигаций премию за рассрочку выплаты.

Таким образом, в течение четверти века бюджет Франции освободился бы от громадного бремени долга; министрам было бы строго запрещено заключать впредь новые займы, так как в новом общественном порядке этот обычай старой финансовой системы был бы совершенно покинут.

Равным образом были бы уничтожены все пенсии, платимые государством, потому что дело департаментов, общин, корпораций и ассоциаций — печься о своих инвалидах и награждать их заслуги.

Здесь Прудон делает очень меткое замечание насчет политических шарлатанов, предлагающих народу перемены конституции, но ни под каким видом не говорящих ему ни слова о том, что больше всего интересует его, о финансовой эксплуатации, которой его подвергает государство, и о средствах избавиться от нее.

«Громадное большинство народа, — говорит Прудон, — не знает даже, что есть долги. Оно понятия не имеет о погашении, консолидировании, обращении, ежегодных вы-платах; оно поразилось бы, если бы ему объяснили, что такое заем по 57, 70 или 75. Быть может, пройдет еще полвека, прежде чем народ будет в состоянии понять тот факт элементарной истории, что с 1789 по 1852 г. дела в правительстве так хорошо изменились, что народ, уничтоживший в 1789‑м долги старого порядка, в 1852‑м должен был опять ежегодно платить более 400 миллионов под именами государственного долга, погашения займов, пенсии и т. д.; все это заменило древние феодальные поборы, от которых он воображал себя освобожденным.

И этому-то народу, не ведающему того, что больше всего интересует его, толкуют о самодержавии, о зако­нодательстве, правительстве! Чтобы потешить его и отвратить ум его от Революции, ему болтают о политике, о братстве! Живи эти политиканы в ’89 г., они, право, спасли бы своим благоразумием монархию и феодализм. Они не допустили бы говорить народу о дефиците, о Красной книге5, о голодном союзе, о десятине, о феодальных правах, о доходах духовенства, о тысячах бедствий, делавших Революцию необходимой».

b. Частные долги

Управившись с государственным долгом, надо ликвидировать и долги граждан.

Частные долги бывают двоякого рода: ипотечные, когда гарантированы залогом недвижимости; вексельные, когда гарантированы простым письменным документом.

К этому надо прибавить акции коммандитных обществ, где процент независим от прибыли и относится каждый год к дебету обществ.

Проценты, платимые долгами ипотечными и вексельными (со включением акций), простираются до суммы 1200 миллионов.

С этими долгами надо сделать то же, что сделано с государственным. Должники, получая в Народном банке деньги по половине и четверти процента, воспользовались бы ими, чтобы разделаться с своими кредиторами, т. е. обратили бы свои долги, платящие 6—9 процентов, в долги, платящие от половины до четверти процента.

Но тут вот что случится: кредиторы, угрожаемые уплатой и не зная, что делать со своими капиталами, так как их уже нельзя ни ссужать государству, ни заставлять работать в банках, предложат должникам оставить их у себя, довольствуясь той же платой половиныили четверти процента, которую должник внес бы в Народный банк, если бы захотел при посредстве его обратить свой долг. Значит, денежный процент упадет везде, а не только в Народном банке, до половины или четверти процента.

Но это только первая половина операции. Недостаточно платить малый процент кредиторам; надо, чтобы должники совершенно освободились посредством выплаты долга. Выплата, как и для государственных кредиторов, будет рассрочена. Благодаря этому Народному банку не придется немедленно ссудить должникам, которые желали бы обратиться к нему, всю сумму их долгов; ему достаточно было бы ссудить им годовые платежи.

Прудон резюмирует эти меры в следующем декрете, который по его плану должно было бы издать Национальное собрание:

«Декретом Национального собрания,

Согласно предшествовавшим декретам, установившим тариф учета в Банке и проценты государственного долга в половину процента,

Проценты всех долговых обязательств, ипотечных, вексельных, акций, установляются по тому же тарифу.

Уплата не может требоваться иначе как с погодной рассрочкой.

Погодная выплата для сумм менее 2000 фр. полагается в 10 процентов, для сумм более 2000 фр. — в 5 процентов.

Для облегчения уплаты и для замены прежних ссудных касс один отдел Национального банка превращается в поземельный банк: максимум его ссуд полагается в 500 миллионов в год».

Таким образом постепенно и без потрясений совершится погашение всех частных долгов.

c. Недвижимая собственность. Строения

То, что сделано для процента с капиталов, должно быть сделано и для квартирной платы; благодаря действию Народного банка она будет падать до тех пор, пока не упадет до нуля.

Действительно, как скоро вышеприведенные меры освободят недвижимую собственность от ипотек и дадут возможность собственникам и предпринимателям находить по дешевой цене деньги для построек и покупки материала — стоимость построек значительно понизится; старые постройки можно будет дешево и выгодно исправлять и вследствие всего этого квартирная плата значительно понизится.

С другой стороны, капиталы лишатся выгодного помещения в государственных облигациях и банках, что принудит капиталистов искать им помещения в недвижимостях, именно в домах, все-таки всегда дающих больше дохода, чем земля. Следовательно, с этой стороны также явится конкуренция: предложение квартир будет стремиться превзойти спрос, и квартирные цены еще упадут.

Они упадут тем больше, чем ниже будет спускаться процент, взимаемый Банком и уплачиваемый государственным кредиторам; и если бы, как предлагает Прудон, процент денег был тотчас определен в нуль, то и доход с капиталов, вложенных в дома, в скором времени спустился бы до нуля.

Тогда квартирная цена состояла бы только из трех элементов: погашения капитала, потраченного на постройку, расходов на поддержание здания и налога; таким образом, наемный контракт превратился бы в про­стую продажу здания предпринимателем или собственником жильцу.

И здесь Прудон предлагает ускорить это преобразование декретом следующего содержания:

«Со дня издания декрета, имеющего быть изданным будущими народными представителями, всякая плата, внесенная в наем квартиры, будет считаться выкупным взносом за собственность, полагая цену последней в двадцатилетнюю сложность наемной платы.

Всякий взнос за квартиру будет давать жильцу пропорциональную и нераздельную долю в собственности дома, в котором он живет, а равно и в собственности строений, принадлежащих к его квартире.

Собственность, выплаченная таким образом, будет постепенно, по мере выкупа переходить под управление общинной администрации, которая в силу выкупа получит заведывание ею во имя всех жильцов, гарантируя всем им на вечные времена квартиру по цене стоимости здания.

Общины могут вступать в сделки с собственниками для немедленной ликвидации и выплаты отдаваемых в наем недвижимостей.

В этих случаях и дабы дать настоящему поколению возможность воспользоваться понижением квартирных цен, общины могут немедленно сбавить цены найма домов, с владельцами которых вступят в сделку, так чтобы окончательный выкуп совершился только в тридцать лет.

Для починки, управления и поддержки зданий, равно как и постройки новых домов общины вступают в соглашение с обществами каменщиков или ассоциациями строительных работников, согласно принципам и правилам нового общественного договора.

Собственники, занимающие исключительно сами своидома, сохраняют за собой их собственность, пока будут находить это выгодным для себя».

Декрет этот, надо сознаться, не отличается большой ясностью. Полагаем, однако, что его можно истолковать следующим образом, не искажая мысли автора:

Когда цена домов будет выплачена собственникам жильцами, дома сделаются нераздельной собственностью всех жильцов и будут управляться общинной администрацией; или, что совершенно то же, дома обратятся в коллективную собственность общины. Но Прудон счел нужным допустить исключение в пользу домов, служащих исключительно жилищем собственников; они могут оставаться личной собственностью живущих в них собственников.

Итак, за этим исключением, Прудон высказывается, хотя в довольно темных выражениях, за коллективную собственность недвижимостей.

d. Поземельная собственность

Поземельная собственность будет выкуплена совершенно так же, как и недвижимости; но вместо того, чтобы сделаться, подобно им, коллективной собственностью, она останется личной.

Прудон приводит два главные основания этого. Первое состоит в том, что, делая землю собственностью коллективной или общинной, следовательно, неотчуждаемой, вместо того чтобы оставить ее собственностью индивидуальной и потому могущей обмениваться, продаваться, — мы этим осудили бы на неподвижность, на необращение целую категорию капиталов, самую значительную по своей массе, самую драгоценную по своей прочности. Этот аргумент неоснователен: обращение, в котором общество нуждается для своего потребления и для своего труда, есть обращение продуктов, а не обращение капиталов, служащих для производства.

Второй довод состоит в том, что крестьянин хочет быть собственником и что поэтому было бы в высшей степени неполитично представлять ему социализм, посягающим на его право располагать своей землей; не­обходимо принимать в соображение это чувство, столь живое в крестьянине, что всякая революционная попытка, оскорбляющая его, заранее осуждена на неудачу.

Практическое средство ликвидировать нынешние отношения арендатора к собственнику и отдать землю исключительно в руки обрабатывающего ее указывается всеми предыдущими способами ликвидации. Стоит только декретировать следующее:

«Всякая уплата обязательства за эксплуатацию земли6 доставляет арендатору долю в собственности этой земли и дает ему ипотечное право на нее.

Раз выплаченная собственность будет непосредственно находиться в ведении общины, которая наследует прежнему собственнику и разделяет с арендатором как право владения, так и чистый доход.

Общины могут вступать в сделки с собственниками, пожелавшими немедленно приступить к уплате рент и к выкупу земель.

После окончательного выкупа поземельной собственности все общины республики должны войти между собой в соглашение для уравнения разницы в качестве земель, равно как и случайностей обработки. Та часть дохода, на которую они имеют право в принадлежащих им участках, будет служить для этого уравнения и для общего страхования.

Начиная с того же времени прежние землевладельцы, которые до сих пор, обрабатывая сами свои земли, сохранили свои права, будут уравнены в правах и обязанностях с новыми, так чтобы случайные выгоды местности и наследства никому особенно не благоприят­ствовали и чтобы условия обработки земли были всюду одинаковы.

Поземельный налог отменяется.

Земледельческая полиция поручается муниципальным советам».

Не вступая пока в разбор сущности прудоновских предложений, мы считаем необходимым сделать несколько замечаний по поводу только приведенного текста декрета.

Во-первых, Прудон прямо заявил, что земля должна быть индивидуальной собственностью крестьянина, а между тем его декрет говорит, что «поземельная собственность будет находиться в ведении общины, которая наследует прежнему собственнику». Это как бы указывает, что земля сделается коллективной или общинной собственностью? Ничуть, отвечает Прудон, ибо община, хотя наследует прежнему собственнику, получит только известную долю в праве владения, другую же долю в праве собственности получит прежний арендатор, который сделается таким образом совладетелем общинной земли, выкупленной им у прежнего собственника.

Здесь, что ни два слова, то противоречие, и, при всей диалектической ловкости Прудона, ему невозможно выбраться из этих противоречий. С одной стороны, он сам провозгласил, что община наследует прежнему собственнику; если она действительно наследует ему, то приобретает полную и исключительную собственность земли. А между тем далее объявляется, что община не получает права собственности во всей его полноте, что она разделит это право с крестьянином; если это так, если община будет только совладетельницей, то она никак не наследует прежнему собственнику, который был полным и настоящим собственником. Первое противоречие.

Кроме того, арендатор выплатил прежнему собственнику цену земли ежегодными взносами. После этого онбудет объявлен собственником на место капиталиста, которому он выплатил цену своего участка. Это необходимо, говорит Прудон, потому что условия обращения капиталов требуют, чтобы земля оставалась личною собственностью и была бы в руках крестьянина совершенно тем же, чем 5‑франковый билет служит в руках предъявителя. Прекрасно. Но вот его же собственный декрет ставит рядом с крестьянином, который до сих пор, казалось, приобретал землю исключительно в свою собственность, общину, объявляет ее совладетельницей на равных правах с крестьянином. Что же после этого сталось с личною собственностью, с абсолютным правом собственности крестьянина на свою землю, с этим пресловутым правом, вне которого, по словам Прудона, может существовать лишь экономическое и политическое рабство? Второе противоречие.

Прудон хочет подчинить земледельцев известной повинности, которую они должны платить с целью уравнять разницу в качестве земель. Повинность эта известна под именем поземельной ренты. Высота ее различна. смотря по качеству земель, т. е. земля менее производительная платит меньше, чем земля более плодородная; пропорция эта должна быть рассчитана так, чтобы по уплате повинности земледельцы извлекли в результате из своих земель при равной затрате труда равную ценность в продуктах.

Повинность эта должна в то же время служить страховой премией на случай потерь, которые наносят земледельческому труду метеорологические случайности.

Не надо смешивать поземельную ренту с поземельным налогом. Последний, падая одинаково на все земли, попадает в результате на земледельца и потому должен быть отменен; рента, выражающая лишь разницу между ка­чествами земель, остается, и высота ее определяется большей или меньшей производительностью земли.

Окончив изложение средств, которыми, по его мнению, может совершиться общественная ликвидация, Прудон повторяет, что требует не того, чтобы быстро действовать, а только чтобы начать действовать; как бы ни шли, скоро или медленно, он будет доволен, лишь бы вышли на хороший путь; большая или меньшая быстрота не изменит сущности деятельности.

«Что касается меня, — прибавляет он, — я стою за быстрейший образ действий не из любви к крайностям, как полагают, по-видимому, а в убеждении, что это образ действий самый мудрый, самый справедливый, самый консервативный, самый выгодный для всех интересов, для интересов должников, кредиторов, рентьеров, нанимателей, арендаторов и землевладельцев.

Я ищу крайностей, говорите вы! Неужели же вы думаете, что, кроме той примирительной идеи, которую я предпочитаю и предлагаю, нет средств более радикальных и быстрых? Разве вы забыли, что сказал Фридрих Великий мельнику Сан-Суси: „3наешь ли, что я могу взять и не платя?“

А могут быть и средние средства между годичным выкупом и конфискацией. Пусть реакция продолжит еще свои подвиги, и может быть, года не пройдет, как пролетариат потребует от богатых, в качестве вознаграждения за убытки, четверти, трети, половины их собственностей, а еще через несколько лет — всего. А пролетариат сильнее Фридриха Великого. Тогда крестьяне и работники будут уже требовать не права на труд и не права на прибавочную ценность; речь пойдет о праве войны и возмездия. Что ответят им тогда?»

IV
Организация экономических сил

В этом этюде (предпоследнем его книги) Прудон рассматривает действие различных экономических функций после общественной ликвидации. В этой главе мы опять встречаем те же систематические ошибки, которыми отличались предыдущие рассуждения и которые мы разоблачим ниже.

a. Кредит

Народный, или Национальный, банк обращения и ссуд есть центральный орган кредита. Он доставляет капиталы беспроцентно, по цене стоимости, т. е. за небольшую комиссионную плату в размере половины или четверти процента, точно представляющую расходы на администрацию.

Остается только учредить всюду, где нужно, отделения этого Банка, и мало-помалу извлечь из обращения звонкую монету, которая во время ликвидации должна пока оставаться в обращении. Затем общество отнимет у золота и серебра монетную привилегию, которая будет отныне принадлежать исключительно банковым бумагам.

Прудона часто спрашивали, каких условий будет требовать Банк от простого производителя, первого встречного для того, чтобы дать ему требуемый кредит. Потребуется ли от него залог и какой? Не потребуется ли удостоверения, что этот производитель получил заказ? Но в таком случае это учреждает два класса между гражданами: те, которые могут представить какой бы то ни было залог, и те, которые находятся в невозможности представить залог; выйдет нового рода пролетариат, составленный из париев, которым навеки закрыт доступ в царство небесное дарового кредита. Если же Банк не будет требовать залога, то всеобщий кредит будет просто расхищение.

Прудон, не отвечая прямо на это возражение, делает, однако, одно замечание, могущее служить ответом:

«Что касается личного кредита, говорит он, то не дело Национального банка заниматься им; этот кредит должен существовать среди рабочих земледельческих и промышленных обществ».

То есть это значит, что Банк не будет ссужать капиталом, т. е. орудием труда, индивидуального работника, который может получить капитал только через посредничество промышленных и земледельческих обществ, за которыми признается исключительное право на владение орудием труда.

Но это есть коллективная собственность.

Рабочие общества, владетели крупных орудий труда, нам уже известны. В первой главе мы уже говорили о них. Но земледельческие общества, которые здесь у Прудона являются наряду с рабочими обществами, далеко не представляют логического вывода из его теории индивидуальной поземельной собственности. Если земля есть личная собственность каждого крестьянина, то крестьянам нет надобности вступать между собой в ассоциации, что­бы получить кредит, и трудно придумать, что мог бы привести прудоновский Банк в оправдание своего отказа в кредите крестьянам, которые, проникнувшись прудоновскими правилами, отвергали бы ассоциацию, как несовместную с земледелием. Заметим, что тот же Прудон, который говорить о земледельческих обществах, пишет несколькими страницами выше: «Никогда не было видано, чтобы крестьяне составляли общества для возделывания своих полей, и никогда этого не увидят».

Каковы бы ни были эти противоречия — делающие, впрочем, честь Прудону, показывая, что его могучий инстинкт революционера возвращал его на истинный путь, с которого его сбивали иногда ошибочные рассуждения, — во всяком случае вывод из его учения остается тот, что отдельный работник не имеет права на кредит. Кредит, который у Прудона есть орудие труда, будет дан только ассоциациям производителей, как в промышленности, так и в земледелии.

b. Поземельная собственность

Теперь мы вынуждены утверждать совершенно противное тому, что только что сказали: а именно, крестьяне не вступают в ассоциации; Прудон, только что предписывавший им это, теперь положительно запрещает.

Он напоминает, что ликвидация сделала крестьянина собственником его земли; и он объясняет, на основании каких причин нужно было, чтобы собственником земли был крестьянин, а не община или государство.

Будь это община, крестьянин был бы не более как дольщик во владении; индивидуальный труд заменился бы общим, и земледелец не мог бы свободно располагать своим полем. Но, по Прудону, земледелие должнооставаться индивидуальным трудом; каждый крестьянин должен оставаться особняком на своем клочке земли.

Из всех родов производства обработка земли более всех не допускает ассоциационного начала.

Другое средство, состоящее в отдаче всей поземельной собственности государству, имело бы, по словам Прудона, свою хорошую сторону: земледелец, сделавшись арендатором государства, остался бы хозяином своей деятельности; ему не навязывалось бы никакой ассоциации с общим трудом; плати только ренту государству, и государство предоставляет ему обрабатывать свою землю как он знает и хочет. Но вместе с тем этим сохраняется за государством, уничтожение которого есть именно цель ликвидации, чрезмерное право; в его руки отдается орудие труда половины нации; правительственный произвол утверждается навеки.

Вот отчего земля должна сделаться личной собственностью крестьянина.

Замечательно, что Прудон не говорит: «Земля должна быть собственностью того, кто ее обрабатывает». Нет, она должна быть собственностью крестьянина. Это различие чрезвычайно важно по последствиям. Так как земля достается продажной и покупной, то богатый крестьянин может купить много земли и обрабатывать ее наемными работниками; таким образом является новый сельский пролетариат. Эта перспектива, по-видимому, не озабочивает Прудона; лишь бы крестьянин не платил аренды капиталисту, а затем, что этот крестьянин заставит наемников работать в свою пользу, — до этого Прудону нет дела. По-видимому, он признает наемный труд законной формой труда, и единственная несправедливость, которую он видит в буржуазном общественном порядке, это повинность, платимая собственнику-капиталисту предпринимателем или крестьянином.

Наше предположение, что Прудон считал существование класса земледельческих наемников совместным с равенством подтверждается еще тем, что он советует избегать раздробления поземельной собственности и желает восстановления наследств, т. е. крупной собственности. Система же крупной собственности имеет необходимым последствием тот факт, что часть земледельческих работников не собственники своих участков, а работают на чужой земле.

Оставим пока этот вопрос и взглянем на организацию промышленного труда.

c. Рабочие общества

После общественной ликвидации промышленность представит две категории производителей: работники отдельные, одиночные и работники в ассоциациях.

Всякая промышленность, эксплуатация или предприятие, требующие по природе своей соединения большого числа работников различных специальностей, предназначены сделаться средоточием рабочего общества или ассоциации. Железные дороги, копи, мануфактуры, суда и проч., словом, все крупные орудия труда, могущие приводиться в действие лишь коллективной силой, должны сделаться коллективной собственностью общества, орудие труда которого они составляют.

Но там, где продукт может быть получен без соединения специальных способностей, действием одной личности или одного семейства, там ассоциации нет места, и работник предпочтет остаться одиноким, чтобы сохранить свою свободу.

Мало того: одинокий работник может сделаться хо­зяином, предпринимателем и держать наемников. Прудон не видит в этом никакого неудобства.

Вот его подлинные слова об этом:

«Первый встречный, умеющий выкроить и сшить пару сапог, может взять патент, открыть лавку и повесить на ней вывеску: „Такой-то, фабрикант обуви“ — хотя он работает один за своим прилавком. Пусть к этому одинокому предпринимателю присоединится товарищ, предпочитающий довольствоваться поденной заработной платой, чем подвергаться риску торговли; из этих двух человек один будет называться хозяином, другой — работником; в сущности же они совершенно равны, совершенно свободны. Пусть затем к ним явится юноша лет четырнадцати-пятнадцати, желающий научиться мастерству; с ним они уже могут предпринять некоторое разделение труда; но это разделение труда есть необходимое условие обучения; чрезвычайного в нем ничего нет. Положим, что лавка получает много заказов; число работников и учеников может увеличиться; прибавьте швей, может быть приказчика, и получится так называемая мастерская, где шесть, десять, пятнадцать человек делают все почти одну и ту же работу; но соединение их имеет целью только умножение продукта, который остается такого рода, что не требует по сущности своей соединения различных специальностей. Поэтому если дела предпринимателя расстроятся, если его постигнет банкротство, работники его ничего не потеряют, кроме времени на приискание занятия в другой мастерской; что касается заказа, то и он не подвергается никакому риску; каждый из работников порознь или все вместе могут взять его на себя».

Здесь надо оговорить — и эта оговорка относится также к земледельческим наемникам, о которых было говорено выше, — что, сохраняя класс наемников, Прудон представляет его себе не в нынешней форме. Заработ­ная плата, по его понятию, должна представлять полную ценность труда работника; стало быть, прибыль хозяина, которая происходит оттого, что хозяин платит работнику за его труд меньше, чем он стоит, — прибыль уничтожается. Хозяин имеет на свое существование лишь продукт своего собственного труда, который ценится совершенно по той же таксе, как и труд его работников. Правда, в продажной цене продукта хозяин делает надбавку против стоимости материала и ценности труда, взимая сверх того известный процент за общие расходы и страховую премию ввиду возможных потерь; но этот процент не имеет ничего общего с тем, что теперь называется прибылью; он представляет действительный расход, в самом деле сделанный для создания продукта и который поэтому по справедливости надо принимать в расчет при определении цены продукта.

С этой оговоркой Прудон находит, что наемный труд может сохраниться без ущерба для равенства; в его глазах это законная форма труда; и, по его мнению, было бы нестерпимой тиранией желать уничтожить его и заменить всюду ассоциационным трудом.

Мы видели критерий, установляемый Прудоном для определения, какой труд должен исполняться ассоциациями или рабочими обществами и какой должен быть предоставлен одиночным работникам или мелким хозяевам с наемниками. Этот пункт надо определить точнее.

Необходимость ассоциации, по словам Прудона, вытекает из разделения труда. Если бы все роды продуктов могли твориться одним работником, который один создавал бы продукт во всех его частях и исполнял бы один последовательно все требуемые промышленные операции, ассоциация не могла бы нигде иметь места. Каждый работал бы сам по себе; и если бы даже ра­ботники собирались в одной мастерской, из этого не вышла бы ассоциация, потому что труд каждого работника оставался бы независим от труда его соседей; они не представлялись бы простыми членами промышленной серии, в которой каждый исполняет особенную функцию. Напротив, исполняя все одну и ту же функцию и исполняя ее во всех ее фазисах, они не нуждаются друг в друге для создания своего продукта; они не состоят в ассоциации, мастерская представляет лишь сборище работников независимых и изолированных друг от друга.

Так бывает во множестве мелких ремесел, где разделения труда нет и где поэтому, как в примере сапожной мастерской, нет повода к ассоциации.

Но когда предприятие требует совместного действия нескольких разных промыслов, ремесел, специальностей; когда из этого соединения выходит новый продукт, недоступный личному труду; где деятельность каждого человека входит в деятельность другого, как зубцы колеса в зубцы другого; где совокупность работников образует машину, как соединение частей часов или локомотива — тогда, конечно, условия другие. Кто в самом деле может присвоить себе право эксплуатировать подобное рабство? Кто осмелится принять одного человека за молот, другого за лопату, действовать одним как крюком, другим как рычагом?

В этом совершенно определенном случае ассоциация абсолютно необходима и законна, так как без нее мы имеем тиранию, безнравственность и грабеж. Здесь и продукт, и орудие труда составляют общую и нераздельную собственность всех участвующих в труде.

Остается рассмотреть организацию рабочих обществ.

Они должны быть основаны на двойном договоре, определяющем их отношения ко всему обществу, и надоговоре, определяющем отношения их членов между собой.

В отношении общества рабочее товарищество обязуется поставлять всегда требуемые от него продукты и услуги по цене наиболее близкой к цене стоимости и обращать на пользу публики всевозможные усовершенствования и улучшения.

Для этой цели рабочее товарищество воспрещает себе вступать в сделки с другими товариществами (так как это повело бы к восстановлению монополя), подчиняет себя закону конкуренции, предоставляет свои книги и архивы в распоряжение контроля общества, которое сохраняет в отношении него право прекратить его существование, как санкцию своего права контроля.

Мы натыкаемся здесь на централизационный коммунизм; приписывать обществу право уничтожать, кассировать ассоциацию — значит подразумевать существование правительства, заведующего организацией труда.

Что касается договора, определяющего взаимные отношения членов товарищества, вот его главные статьи:

«Всякий член ассоциации, мужчина, женщина, ребенок, старик, конторщик, подмастерье, работник, ученик, имеет нераздельное право собственности в товариществе.

Он имеет право последовательно исполнять все функции в ассоциации, занимать в ней все должности, сообразно условиям пола и возраста, таланта и старшинства.

Поэтому его воспитание, образование и учение должны быть направлены так, чтобы, подвергая его известной доле неприятных и тяжелых обязанностей, они вместе с тем позволяли бы ему проходить целую серию работ и познаний и обеспечивали бы ему этим в зреломвозрасте энциклопедическую способность и достаточный доход.

Все должности избирательные, и уставы подлежат одобрению членов ассоциации.

Заработная плата пропорциональна качеству должности, величине таланта и объему ответственности7.

Всякий член ассоциации участвует как в прибылях, так и в обязательствах товарищества в размере своих услуг8.

Каждый волен выйти из ассоциации, следовательно, потребовать расчета и ликвидировать свои права; и с другой стороны, товарищество всегда может принимать новых членов».

Прудон не говорит ничего о положении отдельных работников, не участвующих ни в каком товариществе, а между тем, если, как мы выше видели, кредит будет дарован только ассоциациям, а не личностям, то было бы полезно точнее объяснить, каким образом одинокие работники могут воспользоваться кредитом, который должен служить им орудием труда.

d. Установление ценности

Главная сущность прудоновской системы, то, что составляет пропасть, разделяющую его учение с теорией государственных коммунистов, состоит в том, что для коммунистов продукты труда принадлежат государству, а не работнику; и государство распределяет их между потребителями.

Напротив, Прудон хочет, чтобы работник вполне пользовался и свободно располагал продуктом своего труда; в этих условиях распределение продуктов уже не может иметь характера раздачи, агентом которой являлась бы государственная власть; оно должно совершаться посредством обмена.

Но в настоящее время обмен является источником бесчисленных плутней и краж; надо морализировать его, согласовать с законом справедливости. Для этого надо иметь возможность точно определить ценность разных продуктов; как скоро эта ценность будет известна, каждая ценность будет обмениваться на другую ценность, действительно равную, так что ни одна из обменивающихся сторон не может понести ущерба.

В настоящее время известен только один способ определения ценности — закон спроса и предложения. Если продукт редок и спрашивается, ценность его увеличивается; если, напротив, он обилен и число его потребителей уменьшается, ценность его падает. Таким образом, ценность непостоянна; это качество чрезвычайно неустойчивое, изменяющееся каждую минуту, и потому обмен нельзя подчинить никаким положительным правилам.

В противность общепринятому мнению Прудон полагает, что возможно научно и совершенно точно определить ценность продукта. Для этого достаточно анализировать элементы, составляющие его стоимость, т. е. стоимость материала, плату работников и известные надбавочные проценты, представляющие расходы на перевозку, страховую премию, расходы на содержание лавки и т. п. Сумма этих элементов составляет истинную цену продукта или, другими словами, составляет его ценность.

Если все производители взаимно согласятся оценивать свои продукты по их действительной цене, по цене стоимости, обмен будет совершаться в условиях равенства и справедливости; не будет ни мошеннического повышения на одни продукты, ни искусственного понижения на другие; все добровольно и взаимно откажутся брать при продаже товара барыш или ажио, и равный обмен будет осуществлен.

На эту теорию коммунисты отвечают: Прудон предается иллюзии, Прямой обмен продуктов на продукты и установление ценности — вещи невозможные. Пока продукты останутся товарами и будут обмениваться, они останутся подчинены неизменному закону обмена, а закон этот состоит в следующем: 1) меновая ценность продукта определяется потребностью в нем потребителя и большим или меньшим количеством, в котором этот продукт находится на рынке, т. е. спросом и предложением; 2) при каждом обмене продавец и покупатель вынуждены прибегать к необходимому посреднику, который служит общей мерой ценности; этот посредник — монета. Без монеты обмен невозможен, ибо два товара, если их прямо сопоставить друг с другом, оказываются двумя количествами несоизмеримыми; отношение между их ценностями может быть выражено лишь при посредствемонеты, этого необходимого агента обмена, который один только может служить им общею мерою.

Злоупотребления, порождаемые обменом, говорят коммунисты, могут быть поэтому устранены лишь одним способом: необходимо радикально уничтожить в продуктах их характер товаров. Заменив обмен раздачей, мы решаем задачу ценности или, вернее, вовсе уничтожаем ее; меновая ценность совершенно исчезает, и продукты сохраняют лишь потребительную ценность (полезность),

По нашему мнению, как Прудон, так и коммунисты одинаково ошибаются, потому что одинаково ставят абсолютные принципы. Искать средства для математически точного определения действительной и абсолютной ценности продукта, по-нашему, дело химерическое, потому что ценность не абсолютное понятие, а напротив того, существенно относительное. С другой стороны, не менее химерично требовать, подобно коммунистам, совершенной отмены обмена, потому что для этого потребовалось бы слияние всех жителей земного шара в одну общину, управляемую одной центральной распределяющей властью; но и тут еще остался бы обмен между различными областями земного шара; для того, чтобы не нанести ущерба одной части общины в пользу другой, пришлось бы известным образом уравновесить вывоз из одной области в другую и ввоз в них, а это уравновешение ничто иное, как одна из форм обмена.

Мы не можем браться a priori определять, как решат этот вопрос в будущем рабочие группы. Верно одно только, что они решат его не по-прудоновски и не по-коммунистически, потому что и тому, и другому решению противоречит природа вещей. Возможно, что в известной мере обмен заменится распределением продуктов, согласно условиям, заключенных между рабочи­ми группами; и в основание этого распределения будет, конечно, принята потребность потребителей, а не какая-нибудь теория ценности; но с другой стороны, это распределение не может перейти за известную меру, и области, общины и рабочие ассоциации будут принуждены прибегать к обмену и искать, следовательно, средств устроить его на основаниях, как можно менее произвольных. Уничтожение же монополя капиталистов, статистические таблицы труда и потребления, наконец, расширение и усиление производства значительно облегчат эту задачу. Идти далее и пытаться теперь предугадать подробности было бы слишком смело. Довольно отметить общее на-правление, от которого абсолютные решения одинаково отклоняются.

V
Критика идеи общественной ликвидации и прудоновского плана ее

Все возражения, которые можно сделать на предлагаемый Прудоном план общественного преобразования, сводятся к одному, направленному против самой его идеи способа произвести общественное преобразование. Он называет это преобразование общественной ликвидацией, и выбор этого термина очень ясно указывает общую мысль автора. Общественная ликвидация! От слов этих часто вставали дыбом волоса на головах добрых буржуазов; а между тем, если всмотреться попристальнее, в них нет ничего ужасного; мало того, это не только не революционная формула, это формула консервативная. Действительно, термин этот, заимствованный из конторского языка, который Прудон очень любил, обозначает просто акт, которым точно определяется, с соблюдением всех интересов, актив и пассив каждого из членов общества; таким образом, он необходимо подразумевает сохранение приобретенных прав и дает нам вместо революционной расправы легальную юридическую процедуру, результат которой есть не коренное разрушение всего существующего и основание нового общества, а та­кой порядок вещей, где более или менее идеальная справедливость воздаст каждому свое, соглашая все различные интересы и равно уважая как притязание капиталиста, так и требования пролетария.

Итак, Прудон дурно поставил задачу и, ставя ее таким образом, необходимо должен был прийти к выводам, несогласным с действительностью и несовместным с требованиями революции. Но его инстинкт был лучше его системы, вследствие чего ему часто приходится забывать свою логику, делать огромные отступления с пути, который он себе предначертал, и вступать в явное противоречие с самим собою. Мы уже несколько раз указывали на эти противоречия.

Не надо приписывать заблуждению отвлеченной мысли ошибку, в которую впал Прудон. Если даже такой высокий ум не мог найти истинной постановки социальной задачи и сбился с пути, поняв решение ее в форме ликвидации, то это был естественный результат той среды, в которой он жил и мыслил. В 1848 г. разделение между буржуазией и пролетариатом было не так резко, как теперь; финансовый феодализм не дошел тогда еще до того развития, которое приобрел в последующие двадцать лет; со своей стороны, и пролетариат не получил еще такого ясного сознания полного противоречия своих сословных интересов интересам буржуазии. Сверх того, тогда существовал средний класс, мелкая буржуазия, которая ныне все более и более исчезает или развращается, поступая в лакейскую службу к крупной буржуазии; но тогда этот класс, многочисленный, развитой и хранивший воспоминания великой революции, был надеждой социализма. Эта мелкая буржуазия, по мнению всех тогдашних социалистов, была краеугольным камнем революции; без нее, казалось, пролетариат, неспособный освободиться сам, должен коснеть в своей инерции; без нее высшаябуржуазия, все более и более падающая нравственно и умственно, неспособна решить великие задачи общего интереса.

Если мы однажды допустим эту точку зрения и признаем необходимым вмешательство мелкой буржуазии, то роль этой буржуазии, принадлежащей одновременно к обоим лагерям, должна быть очевидно роль примирительная; с одной стороны, она должна была подвигнуть высшую буржуазию на уступки, с другой — вынудить у пролетариата обещание уважать приобретенные права. Таким образом, общественное преобразование естественным образом является в виде полюбовного соглашения между различными интересами; пролетарии освобождаются от ренты капиталу, рассматриваемой как источник всех зол; капиталисты же продолжают пользоваться своими капиталами и владеть временно землями и недвижимостями, пока их бывшие арендаторы и жильцы не выкупят их у них, выплатив им сумму, определенную с общего согласия.

Итак, мы видим, что система Прудона не есть продукт только личной мысли, а результат специального положения дел, в котором данные задачи были совершенно другие, чем ныне. В самом деле, пролетариат находился тогда в состоянии несовершеннолетия, детства и не мог сам предпринять дела своего освобождения; в то же время тогда существовала мелкая буржуазия, почитавшаяся настоящим народом и главной опорой революции. Оба эти факта должны были придавать проектам общественного преобразования характер соглашения между сословиями. Прудон определял это соглашение именем общественной ликвидации. И из этой идеи ликвидации естественно вытекали различные предлагаемые им средства для произведения ее, и прежде всего его Банк дарового кредита.

Действительно, раз что задача поставлена так: отдать землю в руки крестьянина не посредством простой и прямой экспроприации, а посредством выкупа; и отдать орудие труда в руки работника, не нанося ущерба собственности капиталиста, — представлялось только одно средство решить ее; создать учреждение, предназначенное чеканить деньги для пролетариата, дабы он мог заплатить свой выкуп сословию собственников. Вот истинная причина, почему Прудону понадобился его Банк. Банк этот есть необходимое орудие выкупа собственности. По окончании выкупной операции роль его сводится на положение простой меновой конторы.

Стоит только изменить данные задачи, уничтожить выкуп и дать землю крестьянину и орудие труда работнику без вознаграждения собственника, просто посредством экспроприации — и все это построение кредита и банка рушится само собою; революции они ни на что не нужны.

Итак, прудоновский Банк есть изобретение, порожденное желанием произвести революцию путем ликвидации, т. е. соглашения. При современном же положении дел только изменники или глупцы могут предлагать пролетариату соглашение; противоречие интересов и принципов таково, что борьба на смерть между требованиями одних и привилегиями других может решить вопрос. Стало быть, теперь уже нельзя говорить об общественной ликвидации; термин этот потерял всякий смысл, он уже не соответствует нашим революционным понятиям. Мы хотим коренного уничтожения буржуазии, без всякой пощады интересов, которые могут встретиться на пути революции. После этого не стоит, в сущности, и разбирать, насколько кредитная система, предлагаемая Прудоном, осуществима в действительности; это для нас уже не имеет интереса, так как система эта не входит в рамки революции, как мы ее понимаем. Коллективи­стам не приходится опровергать Прудона; находя у него вещи устарелые, понятия, принадлежащие безвозвратно минувшему времени, мы просто обходим их, не спрашивая, были бы они осуществимы в свое время; нам довольно знать, что в настоящих условиях революции им нет места.

То же и относительно средств, предлагаемых Прудоном для его ликвидации. Его система выкупов общественных и частных долгов уступает место мере гораздо более радикальной и простой — простому уничтожению общественных и частных долговых обязательств. Выкуп земель и строений заменяется революцией коллективизма простой экспроприацией без всякого вознаграждения собственников; и в эту экспроприацию точно так же входят фабрики, заводы, всякого рода мастерские, о которых Прудон даже не упоминает в своей системе выкупа.

Читатель заметил, что в плане Прудона ликвидация совершается посредством декретов, издаваемых законодательною властью. Властью этой, вероятно, Прудон полагал новое национальное собрание, которое должно было выйти из выборов 1852 г. и от которого некоторые тогдашние социалисты чаяли чудес; но государственный переворот Бонапарта помешал этому собранию выйти на свет. Как бы то ни было, Прудон, так красноречиво осудив власть и государство, обращается к этому самому государству, чтобы сделать революцию. Тут, конечно, не достает логики; если, как он повторяет на каждой странице, революция есть разрушение государства и учреждение анархии, то каким же образом государство может явиться услужливым орудием собственного разрушения? «Законодательная власть, — говорит Прудон, — выступит в последний раз только затем, чтобы продиктовать свое завещание». Прекрасно, но это самое говорят и государственные коммунисты, утверждающие, что они только затеми хотят овладеть политической властью, чтобы уничтожить ее, как скоро она очутится в их руках; и если мы не принимаем этого объяснения со стороны коммунистов, то оно не лучше и в устах Прудона.

Революция, как мы её понимаем, действует иначе; она не фабрикуется посредством декретов какой-нибудь власти, каким бы революционным и популярным именем она себя ни величала. Наша революция исходит из революционного факта; этот факт, естественный результат борьбы, из которой пролетариат выйдет победителем, будет предшествовать всякому организационному факту; организация, какая бы то ни было, только заявляет революционный факт и новые условия труда. Другими словами, менее абстрактными, работники и крестьяне овладевают землями, строениями, мастерскими, драгоценными металлами, всем общественным капиталом, помимо всяких теорий и нимало не заботясь о том, под какой рубрикой записан этот акт у социалистических мыслителей, под рубрикой ли коммунизма, или взаимности, или коллективизма; в то же время они уничтожают — не фразами декрета, а актами — все, что служило ходу буржуазных учреждений — бумаги, долговые записи, таблицы налогов, государственные регистры, нотариальные акты, банковые книги и проч. Это великое движение уничтожения существующего порядка и вступления во владение общественным капиталом совершается путем местного мятежа, непосредственно произведенного самим народом, а не руководимого диктатурой центральной власти; поэтому по окончании революции в наличности оказываются лишь общины и рабочие группы, которые федерируются как хотят и входят между собою в свободные соглашения.

Таков второй пункт, по которому мы совершенно расходимся с Прудоном. Он хочет произвести революцию государством; ему надобно ликвидирующее государ­ство. Мы, напротив, хотим революции посредством масс, без и против государства.

Нам остается еще рассмотреть один важный вопрос — вопрос собственности. Все, что мы до сих пор сказали, не предрешает его; вопрос о форме собственности остается нетронутым. Рассмотрим решения, предлагаемые на этот вопрос Прудоном, потому что решения эти могут быть хороши независимо от системы производства его ликвидации.

Прудон различает три рода собственности и для каждого из них дает особое решение: земли, строения и рабочий инструмент.

Мы видели, что, по Прудону, земля должна остаться индивидуальной собственностью крестьянина, С другой стороны, он дает общине участие в праве владения и в чистом доходе с земли, что представляет противоречие с привилегией, данной им крестьянам.

То же и относительно строений; они принадлежат общине, а между тем жилец, выплативший ценность занимаемой им недвижимости, получает пропорциональную и нераздельную долю в собственности всех построек, принадлежащих общине.

Мы не будем пытаться примирить эти противоречия. По-нашему, они служат доказательством того факта, что Прудон из отвращения к авторитарному коммунизму пришел, с одной стороны, к сохранению индивидуальной собственности; но в то же время он понимал невыгоды этой формы и предчувствовал необходимость и возможность такой организации, которая, не впадая в авторитарный коммунизм, т. е. в государственную собственность, тем не менее отменила бы индивидуальную собственность. Эта организация, которой первое выражение мы находим, таким образом, в самых противоречияхПрудона, где она является неправильным и инстинктивным планом, есть коллективизм.

Коллективизм заключает о необходимости коллективной собственности на основании фактов, представляемых современным развитием производительной деятельности, где всюду мелкая промышленность и мелкая культура заменяются крупной промышленностью и крупной культурой. Мы признаем принцип, что орудие труда должно быть собственностью работника; но возьмем в пример орудия труда машину, занимающую руки сотни работников, или земледельческую эксплуатацию, требующую труда сотни крестьян; очевидно, что эту машину или землю нельзя раздробить, чтобы части ее раздать работникам; машина или земля, становясь собственностью тех, кто пользуется ими, чтобы производить посредством их, должны быть собственностью нераздельной, или коллективной. Прудон допустил этот принцип в организации своих рабочих товариществ.

Право собственности на орудие труда дается работникам не какою бы то ни правительственною властью; ассоциации производителей не делаются государственными арендаторами, платящими государству известную повинность за пользование уступленным им орудием труда. Это был бы авторитарный коммунизм. Коллективизм, беря, как мы сказали, исходной точкой революционный факт, понимает дело иначе. Различные ассоциации, овладев орудиями своего труда, вступают между собой в федерацию с целью регуляризовать распределение и обмен продуктов, равно как и количество производства; они взаимно гарантируют друг другу пользование орудиями труда контрактами, цель которых — воспрепятствовать одной ассоциации овладеть монополем и создать себе привилегированное положение эксплуатацией других. Этот надзор за ассоциациями, — который Прудон поручалобществу (т. е. власти, будто бы представляющей общество, или, другими словами, государству), давая даже обществу право кассировать ассоциацию, нарушившую свои обязательства, — по нашему мнению, должен принадлежать самим ассоциациям; они должны непосредственно наблюдать за исполнением существующих обязательств; с этой целью они кроме грубой силы, которая была бы единственным средством государства, располагают еще более сильным средством; оно состоит в наложении интердикта на ассоциацию, не выполнившую своих обязательств, т. е. в прекращении всяких сношений с нею и в разрыве с ней солидарности.

Мы не считаем нужным объяснять громадную разницу между этой организацией коллективности и анархии, основанной на автономии групп, свободно федерирующихся между собой, и организацией авторитарного коммунизма, отдающего всю собственность в руки государства и обращающего работников в государственных наемников. Авторитарный коммунизм, главной представительницей которого служит в настоящее время школа Карла Маркса, монополизирует, таким образом, собственность уже не в пользу буржуазии, а в пользу фикции, в пользу абстракции, существа воображаемого — государства; но для народа эта фикция воплотится в слишком конкретных представителей, государственных людей, чиновников, которые будут по произволу располагать общественным капиталом. Рабочие ассоциации, не владея прямо этим капиталом, будут принуждены испрашивать разрешения пользоваться им у государства через посредство его чиновников, так что последние сделаются распорядителями общественного состояния. На это возражают, что эти чиновники будут избираться народом и что, следовательно, они поневоле должны будут исполнять народную волю; но мы уже достаточно показали, говоря об общемизбирательном праве, насколько можно полагаться на мнимое народное самодержавие, выражающееся выборным путем; мы показали, что это только усовершенствованная форма рабства масс.

Мы полагаем, что этих замечаний достаточно, чтобы выяснить, в чем мы расходимся с Прудоном; мы полагаем также, что из наших объяснений стало ясно, что если заменить исходную точку Прудона — соглашение или ликвидацию — нашей точкой зрения — разрушительной революции, — то приходишь к теории коллективизма, как к логическому следствию принципа анархии, развитого самим Прудоном.

В заключение напомним, что Прудон не отрекается совершенно от революционного образа действия; он, правда, строит свою систему ввиду полюбовной ликвидации, но предусматривает также случай, если буржуазия не согласится на сделку, которая тогда заменится революционным погромом. И тогда, говорит он, уже не будет речи о выкупе, о вознаграждении; пролетариат подвергнет буржуазию экспроприации во имя права войны и возмездия. Но Прудон не хочет останавливаться перед этой перспективой и пишет свою книгу в предположении, что дело обойдется мирно. Мы же стоим на революционной точке зрения, и те замечания, которыми мы дополнили изложение прудоновской теории, в сущности не что иное, как выводы из книги Прудона, выводы, которые он сделал бы сам, если бы принял за основание умозаключений революционное, а не полюбовное решение вопроса; но в 1848 году это решение представлялось еще смутно среди разных других возможных случайностей будущего, тогда как теперь является единственной и близкой действительностью.

VI
Общество без правительства
(Разложение правительства в экономическом организме)

Наконец, мы дошли до седьмого и последнего этюда книги Прудона. В нем мы имеем не изложение какой-нибудь организационной системы, а напротив, отрицание, разрушение правительства; поэтому здесь нам не придется отступать от аргументации автора, за исключением нескольких мест, где он рассуждает на основании гипотезы учреждения своего Банка и своей кредитной системы и где поэтому, хотя оставаясь верным порядку идей, составляющих его анархическую теорию и общих ему с нами, он по некоторым вопросам высказывает мысли, принадлежащие исключительно его личной точке зрения и которые мы не можем принять.

«Между политическим порядком и порядком экономическим, — говорит Прудон, — между порядком, основанным на законах, и порядком, основанном на договорах, — слияние невозможно; надо выбирать что-нибудь одно. Бык не может, оставаясь быком, сделаться орлом, или летучая мышь — улиткой. Так и общество, сохраняя в какой бы то ни было степени политическую форму, неможет организоваться по экономическому закону. Как согласить местную инициативу с преобладанием центральной власти? Общую подачу голосов с чиновнической иерархией? Принцип, что никто не обязан повиноваться закону, если сам прямо не давал согласия на него, с правом большинства? Писатель, который, сознавая эти противоречия, тем не менее пытался бы разрешить их, не выказал бы этим даже смелости, а показал бы себя только жалким шарлатаном.

Эта столько раз доказанная несовместность этих двух порядков недостаточна, однако, для убеждения публицистов, которые, соглашаясь с опасностями, представляемыми властью, тем не менее держатся за нее, как за единственное средство обеспечить порядок, и вне ее видят лишь пустоту и отчаяние. Подобно больному в комедии, которому говорят, что единственное средство ему вылечиться — прогнать своих докторов, они спрашивают, как может порядочный человек обходиться без докторов, общество без правительства. Они готовы сделать свое правительство каким угодно: республиканским, добродушным, либеральным, эгалитарным; они готовы брать против него какие угодно гарантии; они готовы сколько угодно унижать его перед величеством граждан; они твердят нам: „Правительство — это вы! Управляйтесь сами, без президента, без представителей, без делегатов! Стало быть, чего же вам еще хотеть?“ Но жить без правительства, уничтожить абсолютно всякую власть без остатка, водворить чистую анархию — это для них непостижимо, нелепо. „Чем же, — восклицают они, — заменяют правительство те, кто толкует о его уничтожении?“»

На этот вопрос мы и дадим ответ в настоящей главе. Мы покажем, каким образом все правительственные функции могут и должны быть уничтожены.

a. Культы

Во всех странах и с самого начала человеческой истории религия была тесно связана с правительством: церковь — сестра государства и имела назначением давать божественное освящение эксплуатации господствующих классов, регуляризованную под именем государства и правительства.

В наше время церковь еще связана с государством и представляет поэтому учреждение политическое. Связью этой служит бюджет культов; стоит только уничтожить его, возвратив в то же время в коллективную собственность все приобретения духовенства, как движимости, так и недвижимости, и церковь перестанет существовать как учреждение.

Но, скажут, вера все-таки останется, и верующие, которым нельзя же будет запретить поддерживать добровольными приношениями отправление их культа, сохранят в сердцах своих преданность древним верованиям. Пускай; эта преданность, сделавшись исключительно платонической, не будет представлять опасности; священник, потеряв свое официальное жреческое достоинство и вынужденный сделаться работником, чтобы жить, лишится обаяния своего сана, а с ним и своего влияния на невежественные и порабощенные массы, Решение экономического вопроса есть вместе с тем ключ к вопросу религиозному. Когда люди будут на земле пользоваться благополучием, миром, справедливостью и всеми благами, осуществление которых религия сулит им только в будущей жизни, они очень скоро потеряют привычку предаваться мистическим влечениям и полагаться на отдаленные обещания небесного блаженства.

«Католицизм и вообще религия должны покоритьсясвоей участи, — говорит Прудон: — дело революции в XIX веке уничтожить их.

Я говорю это не по неверию и не по злобе на религию; я никогда не был вольнодумцем и злобы ни к кому не имею. Я высказываю только вывод или, пожалуй, делаю предсказание. Ныне всё против попа. Если только реакции не удастся перестроить общество от основания до вершины, переделать его тело и душу, его идеи, интересы, стремления, христианству не жить и двадцати пяти лет. Не пройдет, может быть, и полвека, как попа будут преследовать за исполнение его должности по обвинению в мошенничестве».

Сюда относится одна из оригинальнейших страниц Прудона, его исповедание веры атеиста; мы приведем ее, сожалея, что перевод не может вполне передать ее своеобразного красноречия.

«Церковь еще держится у нас и находит предлог к своему существованию только благодаря трусости самозваных республиканцев, которые почти все не ушли дальше исповедания веры савоярского викария9. Подобно абиссинцам, о которых мне рассказывал однажды доктор Обер и которые, мучимые ленточной глистой, выгоняют часть ее, тщательно заботясь, чтобы голова оставалась. Эти деисты исключают из религии все неудобное и щекотливое для них, но ни под каким видом не соглашаются выгнать из себя ее принцип, вечный источник суеверий, грабежа и тирании. Пусть не будет культа, таинств, откровений — на это они согласны. Но не трогайте их Бога; это, по их мнению, отцеубийство. Оттого суеверия, захваты, пауперизм вечно возрождаются, как члены ленточной глисты. И эти-то люди хотят управлять республикой!

Более восемнадцати веков тому назад один человек пытался, как мы теперь, возродить человечество.Видя святость его жизни, пораженный громадностью его ума, силою его негодования, Дух Революции, противник Предвечного, признал в нем своего сына. Он явился ему и, показав ему все царства земли, сказал: „Даю их тебе все; только признай меня своим творцом и поклонись мне“. — „Нет, — отвечал Назареянин: — я поклоняюсь Богу и ему одному буду служить“. Непоследовательный преобразователь был распят. После него фарисеи, мытари, попы и цари явились еще более свирепыми, более алчными, более подлыми, чем когда-либо, и революция, двадцать раз сызнова предпринимаемая, двадцать раз покидаемая, осталась неразрешенной. Приди ко мне Люцифер, Сатана, кто бы ты ни был, Демон, которого вера моих отцов противопоставила Богу и Церкви! Я возвещу твое слово и не прошу у тебя ничего».

Но что такое атеизм? Отрицание ли это только? Не есть ли это вместе с тем утверждение? Не есть ли это положительный человеческий принцип, предназначенный заменить Бога? Конечно, и этот принцип выражается Прудоном равенством, где человеческий принцип занимает место неизвестного:

Бог относится к X, как правительственный порядок к порядку промышленному.

Это значит, что промышленный порядок выработает после социальной революции человечную философию, которая будет выражением новых понятий о нравственности и справедливости, продуктом этой эгалитарной среды, как до сих пор богословие было необходимым продуктом правительственного порядка.

b. Правосудие

В средние века правосудие понималось как атрибут сеньориальной власти, как коронное право, как одна изпривилегий власти; и во имя этой-то идеи государство до сих пор приписывает себе право судить, произносить приговоры и налагать наказания.

Имеет ли действительно государство право судить и наказывать, разбирать поведение человека и объявлять его виновным или даже признавать его невинным?

Мы отрицаем это. Никто не вправе судить своего ближнего, никакая власть не может произнести против человеческого существа законного приговора. Только сам человек может судить себя, т. е. определить качество своих действий и постановить для себя в известных данных случаях известное наказание. Вне этого приговора, постановленного с согласия самого виновного, мнимые акты правосудия, исполняемые обществом, суть акты войны и насилия.

«Я живу в обществе несчастных, — писал Прудон (вспомним, что его книга писана в тюрьме), — которых юстиция притягивает за кражу, подлоги, банкротства, покушения против нравственности, детоубийство, убийства.

Сколько мне удалось узнать, большинство их уличено, хотя не созналось, rei sed non confessi; и я полагаю, что, не клевеща на них, можно сказать, что это далеко не безупречные субъекты.

Я понимаю, что этих людей, воюющих против ближних, заставляют вознаграждать причиняемое ими зло, нести расход издержек, которые они сами вынуждают делать, и платить сверх того известную пеню за скандал и страх, которые они причиняют более или менее умышленно. Повторяю, мне понятно это применение закона войны между врагами. Война может иметь не скажу — свое правосудие — это было бы осквернение этого святого имени, — но свое равновесие.

Но я отрицаю, чтобы этих людей можно было запирать в тюрьмы под предлогом покаяния; чтобы ихможно было заковывать в железо, срамить, мучить их тело и душу, гильотинировать или, что еще хуже, ставить по истечении срока наказания под надзор полиции, которая своими неизбежными огласками преследует их во всяком убежище. Я положительнейшим образом отрицаю, чтобы какие бы то ни было основания, как в обществе, так и в совести и рассудке, разрешали подобную тиранию. Делая это, закон не правосудие отправляет, а предается мести, самой жестокой и несправедливой, мести, которая является последним остатком древней ненависти патрицианских классов к порабощенным.

Заключили ли вы с этими людьми договор, чтобы иметь право отплачивать им за их проступки цепями кровью, позором? Дали ли вы им какие-нибудь гарантии, на которых можете основываться? Приняли ли они какие-нибудь условия, которые потом нарушили? Указаны ли с общего согласия какие-нибудь границы страстям, которые бы они потом преступили? Что вы для них сделали такого, что и они обязаны для вас сделать и чем они вообще обязаны вам? Я ищу вольного и свободного договора, который связывал бы их, и вижу только меч правосудия, занесенный над их головами, — меч власти. Я требую, чтобы мне показали подлинное обоюдное соглашение, подписанное их рукой и свидетельствующее об их нарушении его, а мне показывают произвольные и односторонние предписания законодателя, которому только содействие палача может придать значение в их глазах.

Где не было соглашения, не может быть ни преступления, ни правонарушения. И я ловлю вас на ваших собственных правилах: все, что не запрещено законом, дозволено; и закон предписывает лишь для будущего и обратного действия не имеет.

Но закон, пока я его не одобрил, не признал, не утвердил моим согласием, не скрепил своей подписью,не обязывает меня, не существует. Установлять его без моего согласия и потом опираться на это установление против моего протеста — значит давать ему обратное действие, значит нарушать его самого. Вам ежедневно случается кассировать решения за несоблюдение формы. Подумайте, что у вас нет акта, который не подлежал бы кассированию за несостоятельность самую чудовищную — за подмену закона! Суфляр, Ласенер, все злодеи, посланные вами на казнь, ворочаются в своих могилах и обвиняют вас в юридическом подлоге. Что вам ответить им?

Не толкуйте о подразумеваемом согласии, о вечных началах общества, о морали наций, о религиозной совести. Потому-то именно и следовало выразить правила права и нравственности и предложить их на общее согласие, что общечеловеческая совесть признает и право, и нравственность, и общественность. А вы сделали это? Нет; вы предписали, что вам вздумалось, и называете этот указ правилом совести, выражением общего согласия. Нет, стойте! В ваших законах слишком много пристрастия. слишком много подразумеваемого, двусмысленного, слишком много такого, на что мы не согласны. Мы протестуем и против ваших законов, и против вашего правосудия.

Общее согласие! Оно напоминает другой мнимый принцип, выдаваемый вами также за великое приобретение: всякий обвиненный должен быть судим своими равными, которые суть его естественные судьи. Это на смех! Какие же могут быть естественные судьи у этого человека, который не участвовал в обсуждении закона, не давал на него своего согласия, который даже не читал закона, даже не понял бы его, если бы ему прочли его, с которым не советовались при выборе законодателя? Как? Естественные судьи пролетария — это капиталисты, собственники, счастливцы, находящиеся в сделке с правитель­ством, пользующиеся его покровительством и благосклонностью? Это честные и свободные люди, и они-то по своей чести и совести — какая гарантия для обвиненного! — перед Богом — о котором он никогда и не слыхивал — и перед людьми — в числе которых он не считается — объявляют его виновным; и если он укажет на дурные условия, в которые его поставило общество, если он напомнит все бедствия своей жизни, все горечи своего существования, они в ответ сошлются на подразумеваемое согласие и на общечеловеческую совесть!

Правосудие может быть только одно, то, которому обвиненный подвергает себя сам. И так будет, когда каждый гражданин будет прямым участником в общественном договоре; когда этот торжественный договор определит права, обязанности и принадлежности каждого; когда обменены будут гарантии и принята санкция.

Тогда правосудие, исходя из свободы, перестанет быть местью и будет вознаграждением. Тогда судебная процедура сведется на простое созвание свидетелей; между истцом и ответчиком, между тяжущимися не нужно будет других посредников, кроме друзей, на решение которых они положатся,

Полное, немедленное, безотлагательное уничтожение без всякой замены судов есть одна из первых необходимостей революции. Пусть полагают сроки для других реформ; пусть общественная ликвидация, напр., совершится лишь в двадцать пять лет; пусть организация экономических сил произойдет только через полвека; но отмена юридических властей не терпит ни малейшего промедления.

С точки зрения принципов, организованное правосудие, правосудие в форме учреждения, есть непременно формула деспотизма, следовательно, отрицание свободы и права. Везде, где вы оставитеюрисдикцию, вы оставите зародыш реакции, из которого поздно или рано разовьется политическая или религиозная автократия.

С точки зрения политической, поручить старым юристам, одержимым роковыми понятиями, истолкование нового общественного договора было бы гибельно для него. Дело и теперь ясно: юристы оттого так беспощадны к социалистам, что социализм есть отрицание юридической функции и служащего ей основой закона. Когда судья решает участь гражданина, обвиняемого законом в революционных мыслях, словах или писаниях, он не виновного судит, а поражает врага. Из уважения к правосудию уничтожьте этих чиновников, которые борются за свои тоги и очаги».

Каждый революционер, конечно, может безусловно согласиться с каждым словом этой красноречивой страницы, где Прудон разрушает старое юридическое построение, которое заодно с армией и церковью составляет один из прочнейших столпов государства.

Далее, в заключение своей книги Прудон излагает конституцию договора взаимности и справедливости между людьми; это изложение составляет необходимое дополнение предыдущей цитаты:

«Разум при помощи опыта излагает человеку законы Природы и Общества; затем он говорит ему:

„Законы эти суть законы самой необходимости. Их никто не делал; никто не навязывает их тебе силой. Они были открыты мало-помалу, и я существую, чтобы свидетельствовать о них.

Соблюдая их, ты будешь добр и справедлив.

Нарушая их, ты становишься зол и несправедлив.

Других оснований я тебе не предлагаю.

Уже некоторые из ближних твоих признали, что справедливость лучше для всех и для каждого, чем несправедливость, и взаимно согласились хранить в отно­шении друг друга верность и уважать права друг друга, т. е. почитать правила взаимного договора, которые сама природа вещей указывает как единственно способные обеспечить в широчайшем размере благосостояние, безопасность и мир.

Хочешь ли приступить к этому договору, вступить в общество этих людей?

Обещаешь ли уважать честь, свободу и благо своих братьев?

Обещаешь ли никогда не присваивать ни насилием, ни обманом, ни лихвой, ни ажиотажем продукты и достояние другого?

Обещаешь ли никогда не лгать и не обманывать ни в правосудии, ни в торговле и ни в каких иных отношениях твоих?

Ты можешь принять или отвергнуть это?

Отвергая, ты остаешься членом общества дикарей. Отрекшись от общения с человеческим родом, ты становишься подозрителен. Никто не защищает тебя. При малейшей обиде первый встречный может поразить тебя, не подвергаясь иному обвинению, кроме беспощадной жестокости в отношении скота.

Присягая договору, ты делаешься членом общества свободных людей. Все братья обязуются в отношении тебя, обещают тебе верность, дружбу, помощь, услуги, обмен. В случае нарушения с их или твоей стороны по упущению, увлечению или дурному умыслу, вы ответственны друг перед другом за нанесенный ущерб, равно как и за причиненный вами соблазн и страх; эта ответственность может простираться, смотря по важности клятвонарушения и в случае их частого повторения, до исключения из общества и смерти“».

c. Администрация. Полиция

Мы не будем долго останавливаться на этой главе. Бюрократия так часто подвергалась критике, что повторять эту критику еще лишний раз не стоит. Прудон подробно обличает невыгоды административной централизации, которую республиканцы выдают за славнейшее творение революции.

«Если бы, — говорит он, — мне приходилось говорить с людьми, проникнутыми любовью к свободе и самоуважением и если бы я хотел возбудить их к мятежу, я вместо всяких речей, ограничился бы перечислением им административных прав префекта».

Мы не последуем за ним в этом перечислении. Довольно напомнить, что с уничтожением государства администрация и полиция делаются чисто общинными функциями; потеряв свои правительственные связи, они лишаются своего авторитарного, произвольного характера и становятся чисто экономическими функциями, совершенно аналогичными тем, которые в промышленном порядке исполняют все работники.

d. Народное просвещение. Общественные работы. Земледелие. Торговля. Финансы

Прудоновская теория воспитания приобрела популярность под именем интегрального (всестороннего) воспитания. Программа его не раз развивалась на интернациональных конгрессах подробнее, чем у самого Прудона.

По республиканцам, воспитание должно быть даровым и обязательным. Это пустая фраза. Пока воспитание остается порученным государству, называть его даровым — надувательство, а делать обязательным — несправедливое насилие.

Действительно, воспитание, даваемое государством, может быть даровым лишь по видимости. Услуги, требуемые от государства, должны быть оплачиваемы помощью налога, и оплачиваемы очень дорого; народ давно знает это по опыту. А кто в конце концов платит налог? Не работник ли?

Что касается обязательности, то в высшей степени несправедливо принуждать ребенка посещать школу, не давая ему в то же время необходимых средств к существованию. Что отвечать родителям, которые вынуждены, чтобы прокармливать своих детей, предавать их в когти промышленника, едва они достигнут возраста, в котором могут работать? Государство, имеющее претензию обязать детей посещать школу, должно бы вместе с тем взять на себя обязательство содержать их.

Но оно не могло бы взять на себя этого нового обязательства, не увеличив налога, так что в результате опять-таки работник платил бы за все, и вышло бы только новое надувательство.

Социалисты ставят вопрос иначе. Воспитание, говорят они, должно даваться на счет коллективности; она ссужает детей средствами для получения материального и нравственного воспитания, и они, выросши, возвратят ей эту ссуду своим трудом. Решив таким образом вопрос о расходах, социалисты допускают обязательность, но со следующими двумя оговорками.

Обязательность не налагает на родителей никакой новой обязанности и не грозит им никакой карой; она только лишает их права, доселе признавшегося за ними, оставлять своих детей в невежестве, отнимает у них дело воспитания, которое до сих пор было им предоставлено, и передает эту заботу коллективности. Кроме того, обязательность не влечет за собой никаких принудительных мер против ребенка, который питает отвра­щение к науке только по милости неспособности тех, кто до сих пор руководил им в ней.

Образование, прибавляют социалисты, должно было интегральным, т. е., с одной стороны, оно должно обнимать не одну отвлеченную теорию, но и профессиональную практику; с другой же стороны, оно не должно ограничиваться одной или несколькими специальностями, а простираться на всю совокупность человеческих знаний.

Если мы будем рассматривать человека с индивидуальной точки зрения, с точки зрения человеческого права знать все и развивать свой ум во всю полноту возможного развития, то план образования представится нам в следующем виде: познание великих научных законов, способов исследования, приведших к открытию их, общее понятие о промышленности и ее современных способах, теоретическое и практическое изучение главных инструментов ее, развитие художественного чувства, практическое изучение справедливости посредством ежедневных отношений.

Но цель человека — не только свое индивидуальное развитие; он должен сделаться полезным членом коллективности, способным занимать в ней одну или несколько определенных должностей; стало быть, он должен стараться приобрести известную степень искусства в нескольких различных специальностях; и эта часть образования не менее важна, чем приобретение общих познаний в науках10.

Образование по подобному плану не могло бы даваться, как теперешнее, в школе, где дело учителя — преподавать ученикам известные слова и формулы. Образованиедолжно быть здесь нераздельно с ремесленным учением, научное обучение — с профессиональным.

«Современное разделение, — говорит Прудон, — научного образования и ремесленного учения и еще худшее отделение ремесленного воспитания от настоящего, полезного, серьезного ежедневного занятия ремеслом воспроизводит в новой форме разделение власти и классов, два сильнейшие орудия правительственной тирании и подчинения работников.

Пролетариям следует подумать об этом.

Если горная школа есть что иное, а не горный труд, сопровождаемый изучением познаний, относящихся к горной промышленности, то школа эта будет производить не горных работников, а их начальников, аристократов.

Если школа искусств и ремесел не есть изучение искусства и ремесла, а что иное, то из нее будут выходить не ремесленники, а их директоры, аристократы.

Если коммерческая школа не лавка, не контора, не магазин, а что-то иное, она создаст не торговцев, а баронов торговли, аристократов.

Если морская школа не есть просто служба на корабле, начиная с юнги, то она будет лишь средством разделять моряков на два класса: на класс матросов и на класс офицеров.

Так и бывает в нашем порядке политической тирании и промышленной анархии. Наши школы — или учреждения роскоши и предлоги для синекур, или семинарии аристократизма. Школы Политехническая, Нормальная, Сен-Сирская (военная), Правоведения и проч. учреждены не для народа; они учреждены, чтобы поддерживать,укреплять, увеличивать разделение классов, чтобы довершать и упрочивать разрыв между буржуазией и пролетариатом.

В настоящей демократии, где каждый должен иметь под рукой, у себя дома высшее и низшее образование, эта школьная иерархия немыслима. Это противоречие принципу общества. Как скоро воспитание слилось с обучением, как скоро в теории оно состоит в классификации идей, а на практике в разделении труда, как скоро оно сделалось одновременно делом умственным, трудовым и хозяйственным — оно не может зависеть от государства, оно несовместно с правительством!»

Итак, министерство народного просвещения уничтожается.

Вместе с ним в экономической организации исчезают министерства общественных работ, земледелия и торговли и финансов.

Первое невозможно, когда инициатива принадлежит общинам в деле предприятия работ в их округах, а инициатива в исполнении этих работ — рабочим товариществам.

Да и зачем здесь центральная администрация? Она не только не приводит интересы в гармонию, как утверждают ее приверженцы, а напротив, порождает привилегии, дозволяя центральной власти покровительствовать одним общинам в ущерб другим. Единственное средство создать истинную гармонию интересов состоит в прямом согласии между собою всех общин, заинтересованных в каком-нибудь общеполезном предприятии. Здесь, как всюду, централизация, проповедуемая якобинцами и государственными коммунистами, является агентом продажности, фаворитизма и порабощения.

Земледелие и торговля — дело ассоциаций производителей,а не государства. Государство, даже коммунистическое, о котором мечтают последователи Маркса, ставя себя на место свободных ассоциаций и заявляя притязание возвысить земледельческий труд посредством централизованной администрации, поручая своей бюрократии заведовать обработкой земли и выплачивать заработок крестьянам, превращенных таким образом в государственных чиновников и копающих землю под его надзором, привело бы к ужаснейшей безурядице, к плачевнейшему расхищению и к гнуснейшему деспотизму.

Что касается торговли, то пусть предоставят ассоциациям производителей и общинам учреждать свои обменные конторы; эти конторы вступят между собою в федерацию; общая и точная статистика позволит определить нормальное отношение между производством и потреблением различных продуктов; и люди без всякого вмешательства центральной власти очень быстро достигнут удовлетворительной деятельности этих общинных контор, которые в будущем обществе будут служить органами распределения и обмена.

Относительно министерства финансов, говорит Прудон, очевидно, что существование его обусловлено существованием других министерств. Финансы для государства то же, что ясли для осла. Уничтожьте политическую упряжку, и администрация, имеющая единственной целью добывать и задавать ей корм, сама собою окажется лишнею.

e. Иностранные дела. Войско. Флот

Многие революционеры, допускающие возможность и необходимость уничтожения правительства для внутренних дел, возражают, однако, что во внешних сношенияхстраны необходимо, чтобы какое-нибудь правительство представляло нацию; а если притом отношения эти будут враждебные, что весьма вероятно в эпоху революционного кризиса, то правительство это должно быть тем сильнее и централизация тем энергичнее.

Тут прежде всего вопрос в том, как мы представим себе отношение Европы к стране, где вспыхнула социальная революция. Мы полагаем, что революция заразительна и что если она не сделается всеобщей, она погибла. Мы рассчитываем, что эта заразительность революции не позволит деспотам опереться на их армии и возобновить коалицию 1793 г. против страны, провозгласившей права труда. А когда революция совершается повсюду, что станется с политическими государствами, с национальными знаменами? Нужна ли будет дипломатия? Будут ли народы воевать между собой для расширения своих областей?

Нет. В порядке, где все интересы солидарны, нации перестанут образовывать отличные друг от друга политические организмы; они не сольются в химерическое и чудовищное единство; они войдут между собой в федерацию, как раньше этого войдут в федерацию общины и ассоциации производителей.

«Правительства, — говорит Прудон, — заявив претензию учредить в человечестве порядок, организовали затем народы во враждебные друг другу лагери; внутри их единственным занятием было создавать рабство, а во внешних отношениях — поддерживать войну в перспективе или на деле.

Угнетение народов и их взаимная ненависть суть факты параллельные, солидарные, вызывающие один другого и могущие исчезнуть лишь вместе с уничтожением их общей причины — правительства.

Поэтому, пока народы будут состоять под полициейцарей, трибунов или диктаторов, пока они будут повиноваться видимой власти, учрежденной среди них и издающей управляющие ими законы, они будут находиться в войне между собой; никакие священные союзы, демократические конгрессы, амфиктионии, центральные европейские комитеты не могут ничего против этого сделать. Огромные организмы, организованные подобным образом, необходимо противоположны друг другу по интересам; сливаться воедино они не хотят, а признавать справедливость не могут; они должны, стало быть, бороться и драться войной или дипломатией, не менее безнравственной, чем война.

Возбуждаемая государством национальность противопоставляет непобедимое сопротивление всякой попытке слияния народов воедино; вот почему монархия никогда и не могла добиться своей цели сделаться всемирной. Всемирная монархия в политике то же, что квадратура круга или вечное движение в математике, — противоречие: Нация может выносить правительство, пока ее экономические силы не организованы и пока это правительство ее собственное: национальность власти, отводя глаза от оценки ее принципов, сохраняет правительство в ряду бесконечных смен монархий, аристократий, демократий. Но если власть чужда нации, последняя чувствует ее как оскорбление; мятеж тлеет во всех сердцах, и учреждение не может долго держаться.

То, что не удалось ни одной монархии, даже монархии Цезарей; то, чего не могло создать христианство, свод всех древних религий, — то совершит экономическая революция. Когда в каждой стране за руководство общества будет вместо религии и власти принята наука, не будет ни национальности, ни отечества в политическом смысле и останутся только привязанности и связи родины. Человек, какого племени и цвета ни был бы, будет действи­тельно туземцем мира, будет всюду гражданином. Гармония будет царствовать между нациями без дипломатии и без соборов, и ничто никогда не нарушит ее».

Затем Прудон обозревает главные вопросы международной политики, стоявшие на очереди в его время (и до сих пор не потерявшие современного интереса), и решает их по началам анархического социализма. Мы закончим этой в высшей степени интересной цитатой наш разбор его этюда «Об обществе без правительства».

«Россия, — говорит он, — хочет утвердиться в Константинополе, как утвердилась в Варшаве, т. е. заключить в себе Босфор и Кавказ. Но революция не допустит этого и для безопасности прежде всего взбунтует Польшу, Турцию, все русские провинции, которые можно взбунтовать и дойдет, наконец, до Петербурга. А тогда в чем будет состоять русский интерес в Варшаве и Константинополе? В том же, в чем будет состоять в Берлине и Париже — в свободном и равном обмене. Во что обратится сама Россия? В собрание свободных независимых народов, соединенных лишь торжеством языка, сходством обычаев, аналогией функций, условиями местности, В подобных обстоятельствах завоевание бессмыслица. Если бы Константинополь и принадлежал России, то как только революция совершится в России, Константинополь будет принадлежать сам себе, как будто никогда не терял своей независимости. Восточный вопрос в русском смысле перестает существовать.

Англия хочет владеть Египтом, как владеет Мальтой, Корфу, Гибралтаром и проч. Революция отвечает на это тем же. Она предписывает Англии воздерживаться от покушений на Египет, положить предел своим захватам и своему монополю и для безопасности очистить острова и крепости, из которых она грозит свободе наций и морей. Англия должна революционироваться, каки прочие нации. А раз что революция совершится в Лондоне, раз что британский монополь будет вырван с корнем, сожжен и прах его развеян, нужно ли будет Англии владение Египтом? Тогда все будут иметь право и возможность входить, выходить, торговать, предпринимать земледельческие, минеральные, промышленные эксплуатации, и выгода будет одинакова для всех наций.

Между нами существуют еще шовены, непременно желающие восстановления естественных границ Франции. Они требуют или слишком много, или слишком мало. Франция везде, где говорят ее языком, где следуют ее Революции, где приняты ее обычаи, ее искусства, ее литература, подобно тому как приняты ее меры и ее монета. С этой точки зрения ей принадлежат Бельгия, кантоны Невшатель, Ваадт, Женева, вся Савойя, часть Пьемонта; зато от нее должны отойти Эльзас, может быть, даже часть Прованса, Гаскони и Бретани, жители которых не говорят по-французски и часть их всегда стоит за короля и попов против Революции. Но зачем эти перестройки? Эта мания присоединения возбудила при Конвенте и Директории недоверие народов к Республике и, дав нам вкус к Бонапарту, привела нас к Ватерлоо. Революционируйте, говорю я. Наша граница будет довольно широка, будет вполне французской, если будет границей революционной.

Скажем раз навсегда: самый характерный, самый решительный результат Революции будет состоять, после организации труда и собственности, в уничтожении политической централизации, государства, последствием чего будет уничтожение дипломатических отношений между нациями по мере того, как они будут приступать к революционному союзу. Всякий возврат к политическим преданиям, всякая забота об европейском равновесии под предлогом национальности и независимости государств,всякое предложение заключать союзы, признавать независимости, возвращать провинции, переносить границы — обнаружили 6ы в представителях движения полнейшее непонимание потребностей века, презрение к социальным реформам и умысел реакционный».

VII
Заключение

Книга, содержание которой мы изложили и комментировали, посвящена развитию следующего тезиса:

«Революция в XIX веке состоит в разрушении политических государств, в отмене всякого правительства вообще».

Рядом с этим главным тезисом излагается план ликвидации и разные экономические теории, лично принадлежащие Прудону. Но это вещи побочные, которые можно оставлять совершенно в стороне, и рассматривать только великий принцип, так хорошо формулированный и доказанный писателем-социалистом, принцип отрицания власти, принцип анархии.

Стало быть, те ошибки, которые мы указали в некоторых отделах книги, те противоречия, в которые Прудон впадает нередко, принимаясь за решение вопросов собственности, те несогласия между его планом ликвидации и современным положением пролетариата, на которые мы должны были обратить внимание читателей, — все это вещи неважные. Принцип остается непоколебим и блещет тем ярче, чем больше критика освобождает и очищает его от всех этих примесей, выставляя егоне как принадлежность личной системы какого-нибудь автора, а как объективную истину, не зависящую ни от каких систем, как формулу социальной революции.

В эпилоге своей книги Прудон красноречиво резюмирует свои доводы против правительства и сопоставляет картину общества, управляемого властями и законом, с картиной общественного быта, основанного на договоре.

«Личность человеческая! — восклицает он с негодованием, — как могла ты шестьдесят веков терпеть такое унижение? Ты величаешься святой и священной, тогда как на деле ты неустанная, даровая блудница твоих холопов, твоих солдат и твоих попов! Ты знаешь это и терпишь это! Тобой управляют, то есть тебя караулят, инспектируют, шпионят, направляют, регламентируют, подводят под законы, классифицируют, учат, набивают чужими мнениями, контролируют, ценят, оценивают, урезывают, заставляют повиноваться себе люди, не имеющие на то ни права, ни знания, ни достоинства. Тобой управляют, то есть при каждом твоем действии, при каждом сношении, при каждом движении твоем тебя отмечают, записывают, сосчитывают, назначают тебе продажную цену, отмечают тебя клеймом, привешивают к тебе ярлык, патентуют, разрешают, дозволяют тебя, расписываются на тебе, сдерживают, взнуздывают, переделывают, поправляют и исправляют тебя. Под предлогом общественной пользы и общего интереса тебя грабят, дрессируют, эксплуатируют, монополизируют, обкрадывают, давят, мистифицируют; а при малейшем сопротивлении, при малейшей жалобе начинаются усмирения, взыскания, унижения, поругания, травля, торможение, заушения; тебя обезоруживают, вяжут, сажают в тюрьму, расстреливают, жарят в тебя картечью, судят, приговаривают, ссылают, приносят тебя вжертву, продают, предают и в довершение надувают, дурачат, оскорбляют, бесчестят! Вот что такое правительство, вот что такое правосудие, его мораль! И после этого есть еще демократы, находящие в правительстве добрые стороны; есть социалисты, отстаивающие эту гнусность во имя Свободы, Равенства и Братства; есть пролетарии, являющиеся кандидатами в должность президента Республики, — лицемеры!»

Часть II
Исповедь революционера

Через несколько месяцев после революции 1848 г. Прудон, сидя в тюрьме за проступок печати, написал «Исповедь революционера», вышедшую первым изданием в ноябре 1849 г. В этом сочинении он сделал очерк главных фазисов революционного движения и реакции, так быстро задушившей его, и показал, что даже такие люди, как Ледрю-Роллен и Луи Блан, считавшие себя служителями революции, были бессознательными агентами реакции. Несколько позже правительство Луи Бонапарта доставило нашему писателю новый досуг, посадив его в Консьержери, где он написал разобранную нами выше книгу «Общая идея революции в XIX веке», которая, по мысли его, должна была служить дополнением его «Исповеди»; в последней он критиковал действия, а в первой должен был показать, что, по его мнению, следовало сделать, чтобы повести революцию надлежащим путем.

Мы изменили хронологический порядок, начав с изучения теории. Теперь, когда читатели наши познакоми­лись с идеями Прудона, когда они узнали великий принцип, которого он долгое время был единственным и красноречивым защитником — принцип отрицания правительства, когда они могли дать себе отчет в его заблуждениях и их причинах — мы можем обратиться с ними к «Исповеди революционера». В этой истории февральской Республики мы увидим в приложении к каждому фазису этой плачевной драмы те принципы, критики, справедливость которых мы познали в теоретическом отделе настоящего этюда.

I
Партии и правительство

Прежде чем приступить к делу, попытаемся признать несколько общих принципов, которые позволили бы нам легче ориентироваться среди событий современной истории, часто очень запутанных и непонятных для толпы. Во-первых, разберем, что такое партии, откуда они берутся. Поняв их сущность и характер, мы лучше поймем их вечно возобновляющуюся борьбу, составляющую все содержание истории.

История происходит во времени и, подобно ему, имеет два полюса — прошлое и будущее. Из людей одни более держатся опыта прежнего времени и неохотно идут вперед в неизвестность будущего; другие, нетерпеливо перенося зло настоящего, стремятся к переменам.

Эти два течения идей создают две партии: партию прошлого, которую мы называем консервативною; и партию будущего, которую мы будем называть партией социалистической.

Между этими двумя крайними партиями находятся две средние — правый и левый центры; это партия золотой середины, или доктринаризма, и партия якобинская, или радикальная.

Партия золотой середины происходит от того эгоис­тического и апатичного расположения ума, которое откровенным решениям предпочитает невозможные компромиссы. Она одинаково враждебна и консерваторам, и социалистам, но темперамент ее внушает ей приемы, придающие ей ложное сходство с первыми; можно сказать, что партия золотой середины есть притворный консерватизм.

Якобинство есть тоже золотая середина под личиной насилия и с революционными ухватками. Борясь против консерваторов и доктринеров, якобинство оговаривает сохранение власти, которой желает для себя. Как золотая середина есть притворный консерватизм, так якобинство — притворный прогрессизм; он с ожесточением восстает против атеистов и анархистов.

Эти четыре партии под разными именами и в разных формах наполняют собой всю историю; это, так сказать, ее четыре страны света. По необходимому результату человеческой способности прогрессировать, они всегда были современны в обществе и современны разуму. Все они имели свои преступления и безумия, как и свою долю истины и пользы в человеческом развитии. Они были возбудителями общественного мнения, агентами и направителями прогресса; в них олицетворяются все способности коллективного существа, все условия социальной жизни.

Партии боролись за власть. Что такое власть? Откуда происходит она?

Первой мыслью людей, собравшихся в общество, было учредить власть, которая должна была наблюдать за ними и управлять ими. Это был единственный способ, который они могли придумать для установления порядка и справедливости.

Но немедленно каждый начал стремиться заставить власть служить орудием его свободы в ущерб свободедругих, т. е. овладеть правительством. Ввиду этой цели партии и организуются; состязание из-за власти есть главная причина их бытия. Каждый видит в правительстве средство угнетать и эксплуатировать ближних. Консерваторы, доктринеры, якобинцы и социалисты смотрели на власть с желанием овладеть ею.

Правы ли были партии, желая овладеть правлением? Да, когда целью их были господство и эксплуатация; но они были не правы, когда целью сделались освобождение и революция.

Правительство есть необходимое орудие консервативной и доктринерской партий, которые по собственному сознанию основывают все общественное здание на порабощении масс и на эксплуатации человека человеком.

Якобинская партия, будь она искренно революционна, не искала бы так страстно власти; но ее революционность только в словах и формах. Поэтому она, как и две первые партии, есть партия правительственная.

Остается социалистическая партия, которая, представляя прогресс, будущность, должна бы стремиться к разрушению власти, а не к овладению ею. Однако и она долго разделяла заблуждения, будто правительство необходимо для осуществления ее программы, и, подобно другим партиям, вместо того, чтобы заявить себя антиавторитарною партией, ставила себе целью завоевание власти. В 1848 г. все почти социалисты признавали знаменитый афоризм: «Социальная революция есть цель, революция политическая — средство»; и во имя этого правила они только и помышляли, что об овладении правительственной властью, что, по их мнению, было единственным средством осуществить революцию.

Ошибка их была глубока, потому что нелепо думать, чтобы правительство могло когда-нибудь быть революционным, по той простой причине, что оно правительство.Только общество, проникнутая интеллигенцией масса может сама собою сделаться революционной, потому что только она может рационально сама собой развиваться, анализировать, объяснять и удовлетворять свои нужды. Правительства учреждены, чтобы держать мир в дисциплине, а хотят, чтобы они сами себя уничтожили, создавая свободу, делая революции!

Это невозможно. Все революции всегда исходили от народа; если иногда правительства следовали народной инициативе, то лишь поневоле и против воли. Почти всегда они мешали, сдерживали, карали; по собственному же побуждению никогда ничего не революционировали. Роль их — не вести прогресс, а сдерживать его. Поэтому революция сверху, через правительство, о которой так мечтали социалисты 1848 г. (а ныне школа Маркса), — утопия, противоречие и в действительности не может привести ни к чему, кроме установления новой формы тирании.

«Вот почему, — говорит Прудон, — все партии без исключения, поскольку они добиваются власти, суть разновидности самодержавия и почему для граждан не будет свободы, для общества порядка, для работников согласия, пока отречение от власти не займет в политическом катехизисе место веры во власть.

Прочь партии!

Прочь власть!

Полная свобода человеку и гражданину!

Такова, в трех словах, вся наша политическая и социальная вера».

II
Исторический обзор

Рассмотрим различные порядки, сменявшие друг друга во Франции с революции 1789 г.; мы найдем в этом обзоре подтверждение принципа, что правительство — урожденный враг революции и что всякая партия, какой бы революционной она себя ни представляла, делается абсолютистской, как только начинает стремиться к власти.

«Власть существовала во Франции четырнадцать веков, — говорит Прудон. — Четырнадцать веков она была свидетельницей усилий среднего сословия учредить общину и основать свободу. Она сама иногда принимала участие в этом движении, сокрушая феодализм и создавая деспотизмом национальное единство. Она даже неоднократно признавала неотъемлемое право народа и для потребностей казны созывала общие собрания. Но она всегда с ужасом смотрела на эти собрания, где раздавался голос, по временам не имевший ничего божественного, голос чисто разума, великий голос народа. Настало время закончить эту великую революцию. Страна сильно требовала ее; правительство не могло отговариваться неведением; приходилось уступить или погибнуть.

Но что такое была эта власть? Могла ли она понять факт и право? Была ли она учреждена для служения свободы?

Кто в 1789 г. сделал революцию? Средний класс.

Кто в 1789 г. противился революции? Правительство.

Несмотря на инициативу, которую оно вынуждено было принять, правительство в 1789 г. до такой степени противилось революции, что для понуждения его нации пришлось взяться за оружие, 14 июля (взятие Бастилии) было манифестацией, где народ влек правительство к суду, как жертву на заклание. Октябрьские дни, федерации ’90 и ’91 гг., возвращение из Варенна — все это были этапы этого торжественного шествия, которое привело к 21 января (казнь Людовика XVI)».

К несчастью, принялись только за одну форму правительства, за монархию, между тем как следовало поразить самый принцип. Федерации, образовывавшиеся произвольно, со всех сторон, при начале революции, указывали народу путь, которым следовало идти, чтобы выйти из правительственного и политического порядка и перейти в порядок экономический. Но авторитарный предрассудок был еще очень силен, и революционная идея не могла быть понята в то время во всей своей полноте. По этой причине, свалив монархию, народ поспешил восстановить власть в форме республики.

Конвент, где господствовали якобинцы, восстановил правительственную власть; он с неистовством законодательствовал, регламентировал, централизовал и беспощадно карал анархистов Парижской коммуны, желавших ограничить силу центральной власти.

После падения Конвента власть перешла к умеренным, доктринерам, учредившим Директорию, которая, в свою очередь, была заменена диктатурой Бонапарта, сначала прикрытой именем Консульства, а потом провозгла­шенной открыто под именем Империи. Народ доверился Бонапарту, видя в нем истинного представителя Революции; Конвент, выказавший великую энергию в дни кризиса, показался слишком склонным к насилию; Директория выказала себя слабой и неспособной; оба равно обнаружили свое бессилие привести революцию к цели. По народному же предрассудку, Революцию могло совершить только правительство, и потому полагали целесообразным предпринять опыт, который обещал, казалось, лучший успех, чем предыдущие; надо было создать правительство сильное, которое могло бы сокрушить все противодействия; с этой целью Бонапарт был облечен диктатурой и получил поручение завершить Революцию. Но как только абсолютная власть воплотилась в его персоне, он уже не мог действовать наперекор роковому характеру правительства; вместо того чтобы служить Революции, он пошел восстановлять, насколько мог, старый порядок; и народу было время раскаяться в своей глупой доверчивости, когда глава государства принялся всюду ставить свою личную волю на место воли граждан, уничтожать все вольности и, наконец, своими завоевательными войнами — естественным наследием стремления власти раздвигать как можно дальше границы своего действия — вызвал против себя восстание всей Европы.

Пришла Реставрация, и французская нация, приписывая разочарования Империи единственно неудачному выбору личности деспота, опять пошла на договор со своим новым повелителем, все ожидая от правительства счастья себе и осуществления прогресса, желание которого было высказано еще в депутатских полномочиях 1789 г. Через несколько лет Карл X был обвинен в нарушении договора и выгнан; и что же? Научился ли народ горьким опытом? Открыл ли он наконец глаза и решился ли наконец обойтись без правительства?Нет, первой заботой его было приискать себе господина, который согласился бы занять место выгнанного, и таким образом была учреждена Июльская монархия.

Июльская монархия заслуживает более подробного изучения, потому что она подготовила революцию, историю которой мы хотим рассказать.

В 1830 г. партия доктринерская лишила власти партию консервативную, иначе называемую легитимистской. Эта доктринерская партия олицетворялась тогда в классе, который, освобожденный с 1789 г. и владевший капиталом, стремился один завладеть браздами правления и играть в обществе роль, какую прежде играло феодальное дворянство: это буржуазия. Луи-Филипп был ее представителем, и если мы хотим знать политику Луи-Филиппа, идею его царствования, нам надо узнать, чего хотела буржуазия.

Она хотела прежде всего делать дела; над мнениями и партиями она смеется; религию и представительный порядок она соблюдает для формы, но не верит в них. Она желает благосостояния, роскоши, наслаждений; она требует возможности наживаться.

Луи-Филиппу была вверена миссия дать царство буржуазной идее, т. е. распространять мораль эгоизма, принцип «всякий за себя», развратить совесть: иные имели принципом божественное право или военную диктатуру, его принципом было оподление.

И он достойно выполнил свое назначение, без зазрения совести исполняя дело разложения, подготовлявшее новейшую революцию. Прудон в нескольких замечательных страницах, которые мы должны привести целиком, охарактеризовал это царствование, богатое глубокими поучениями.

«Как подобает развратителю всех принципов, — говорит он, — Луи-Филипп был самый ненавидимый, са­мый презираемый из государей, тем более ненавидимый и презираемый, что прекрасно понимал свое назначение.

Людовик XIV царствовал благоговением, которое возбуждала к себе его особа; Цезарь и Бонапарт — удивлением современников; Сулла и Робеспьер — террором; Бурбоны — реакцией всей Европы против императорского завоевания.

Луи-Филипп — первый, единственный царствовавший презрением.

Уважал ли Луи-Филиппа Казимир Перье? Любили ли его Лафайет, Лафит, Дюпон де л’Эр? Я уже не говорю о Талейранах, Тьерах, Дюпенах, Гизо и всех прочих, бывших его министрами; они слишком сами были похожи на своего барина, чтобы иметь о нем высокое мнение. Но видано ли было, напр., чтобы академики в своих собраниях произносили похвальные речи Луи-Филиппу, подобно тому как они прославляли великого короля и великого императора? Видано ли было, чтобы в театрах актеры говорили ему приветствия, чтобы в церквях священники ставили его примером, чтобы судьи превозносили его в своих речах?.. А между тем эти люди, из которых честнейшие были в душе искренними республиканцами, соединясь, подняли Луи-Филиппа на щит и, проклиная его, поддерживали его. Лафайет сказал о нем: „Это лучшая республика!“ Лафит пожертвовал ему своим богатством, Одилон Барро — своей популярностью, Тьер и Гизо — своими задушевнейшими убеждениями, Дюпон де л’Эр требовал ему 18 миллионов содержания, Казимир Перье погиб на его службе, унося в могилу ненависть республиканцев и проклятия поляков. Как объяснить это соединение таких самопожертвований с такою ненавистью?

Как 18 брюмера для упрочения колеблющейся революции нужен был человек, так в 1830 г. нужен былчеловек, чтобы сгноить старый мир. Луи-Филипп был этим человеком.

Вглядитесь в него поближе: он развратитель наивный, добросовестный. Сам стоящий выше клеветы, безупречный в своей частной жизни, он развратитель сам не развратный, он знает, чего хочет и что делает. Гнусная судьба зовет его к себе: он повинуется. Он делает свое дело самоотверженно, радостно, без всяких упреков совести. В руках у него ключи от всех совестей; ничья воля не может противиться ему. Политику, толкующему ему о желаниях края, он предлагает казенное место для сына; священника, беседующего с ним о нуждах церкви, он спрашивает, сколько у него любовниц. Совести тысячами валятся перед ним, как перед Наполеоном валились солдаты на поле битвы, и как император невозмутимо смотрел на эту резню, так Луи-Филипп не трогается зрелищем этого душегубства.

Пусть подлецы, которых он подкупает, отрекаются за место, за патент от всего, что они считают еще добродетелью, правдой и честью — это их дело, их позор.

Но он, глава государства, представитель общества, чем он безнравствен? Для него нравственность не состоит ли в том именно, чтобы приносить в жертву прогрессу эти трупные души? В том, чтобы per fas et nefas помогать совершению судеб?

Решимся сказать: человеком нравственным, потому что он был человеком эпохи, был именно Луи-Филипп. Не убоимся слова „подлость“, столь ужасного для наших больных совестей: подлость была нравственностью июльского правительства.

Луи-Филипп один во всей Европе оставался с 1830 г. постоянен своей роли, и потому до часа, предопреде­ленного на его отшествие, все удавалось ему. Он уцелел от пуль цареубийц, у которых мысль была темна и рука не тверда; он победил партии и интриги; всем им ненавистный, он всех их подчинил и не боялся их смелости. Сам по себе слабый, как государь, и, как монарх, лишенный обаяния, он тем не менее был человеком судьбы, и мир поклонялся ему; антагонизм принципов, против которых боролся он, составлял его силу.

Нужно быть очень мелочным, чтобы не понимать глубины и величия такой роли. Как? Луи-Филипп не что иное, как презренный плут, подлый скряга, бессовестная душа, ограниченная голова, себялюбивый буржуа, скучный болтун; его правительство, если возможно, еще ниже его. Его собственные министры сами сознаются во всем этом; его оставленные министры кричат об этом; Франция знает это; парижский гамен повторяет это; никто, никто не скажет о нем доброго слова. Лафайет, Дюпон де л’Эр, Лафит, Казимир Перье — все они, один за другим, говорили о нем площадным языком: „Свинья надувает нас!“ И это продолжалось восемнадцать лет! Все, что во Франции было великодушного, жизненного, геройского, обратилось в прах перед этим разрушительным влиянием; все заразилось порчей; гной полез у нас из ушей и из носа, и Франция восемнадцать лет не пошевелилась. И теперь, когда он пал, когда республика раздавила подлеца, Франция жалеет о нем! Неужели не все еще кончено? Нет, ради чести моей родины, ради уважения французского имени, я не могу верить такой силе зла. Этот человек, на которого вы взваливаете ваши неправды, которого вы обвиняете в ваших гадостях, по-моему, есть Аттила развращенных совестей, последний бич революционного правосудия.

Ломать характеры, разрушать убеждения, сводить всек торгашескому позитивизму, все к деньгам, до того дня, когда денежная теория провозгласит час и принцип возрождения11 — таково было дело Луи-Филиппа. Все, в чем упрекают Луи-Филиппа, — узость его видов, его мелочная хитрость, его пошлость, его сплетничество, его безвкусие, его пустое многословие, его ипохондрическая филантропия, его заигрывания с ханжеством — все это, по-моему, верх совершенства как меткая ирония. Что можно придумать более убийственного для вашей парламентарной болтовни, как эти коронные речи, ничего не высказывающие именно потому, что законодателям в 500 франков налога с головы (и в 25 фр. жалования) и действительно нечего сказать?

Жизнь Луи-Филиппа была бы неполна, царствованию его недоставало бы существенной черты, если бы он не нашел, наконец, себе достойного министра. Таков был г. Гизо, который, по свидетельству даже врагов и соперников, был всегда чужд всякой страсти, исключая властолюбия. Подобно своему повелителю, оставаясь чистым среди растления своих жертв, этот обер-развратитель мог сказать о себе словами псалмопевца: „Non apropin quabit ad me malem“ — „Разврат не доходит до меня“. Он один знал идею царствования. Он был другом Луи-Филиппа. Да, ты был высок, о великий министр, о великий человек, когда на банкете в Лизье смело открыл тайну своей власти в тосте в честь разврата12. Да, эти легитимисты, эти радикалы, эти оппозиционные пуритане, эти иезуиты, эти экономисты — все это подлые канальи, рабы своей чувственности, и гордости, и ты знал, что пригоршней золота всегда можно справиться с ними. Этиморалисты состоят на содержании у старых куртизанок; эти артисты — слуги роскоши и разврата; поток их душевной грязи течет у ног твоих, не марая их. Ты был прав, сказав об этих мнимых прогрессистах, не имеющих даже храбрости сознаться себе в своей продажности: „Они не знают себя“. Но ты их знаешь, ты знаешь тариф их добродетели; и если они делают вид, будто отрекаются от тебя, ты одобряешь и это: тем лучше, они дошли до апогея порока, это подлецы не добросовестные.

Увы! Надо думать, что разврат совести, бывший столь сильным оружием в руках этих двух людей, не есть естественное состояние, к которому судьба предопределила людей. Иначе г. Гизо был бы до сих пор министром, и династия Луи-Филиппа царствовала бы вечно. Капитал утвердился в 1830 г. как единственный принцип, имевший шансы на долговечность после божественного права и права силы; в 1848 г. оказалось, что правление капитала есть чума для общества, мерзость запустения. Парламентская ссора повергла в грязь блудницу. Те же буржуа, которые с восторгом приветствовали вступление Луи-Филиппа на престол, свергли его в припадке отвращения; общественная совесть снова поднялась против вершителя высшей воли. За рядами национальной гвардии оказался народ, давший катастрофе ее истинное значение. Восемнадцать лет ждал он от буржуазии этой инициативы и был наготове. Мои современники могут отрицать это, если посмеют, или восстановить дело, если могут. Но я, не будучи ни вчерашним купленным, ни завтрашним ренегатом, я клянусь, что, низвергнув созданную ею династию, французская буржуазия разрушила в себе принцип собственности».

III
Февральское Временное правительство

Для Прудона, который на свою беду был, как известно, столько же метафизиком, сколько экономистом, история есть метафизика в действии. Существует на свете формула, окрещенная именем антиномии; ее открыли Кант и Гегель, а Прудон принял ее и положил в основание своей философии. Антиномия состоит в противоположении двух противоречивых идей, называемых тезисом и антитезисом; установив это противоречие, Кант и Гегель берутся разрешить его посредством третьего термина, именуемого синтезом, который и заключает ряд; по Прудону, напротив, антиномии не разрешается; противоречие между тезисом и антитезисом остается, но между ними водворяется равновесие.

Не будем оспаривать этой теории; мы упомянули о ней лишь для того, чтобы сделать понятными рассуждения, которые Прудон предпосылает своей оценке Временного правительства.

Всякое правительство, говорит он, устанавливается в противоречии с тем, которое предшествовало ему;этого требует закон антиномии. Павшее правительство — тезис, и этот тезис вызывает свой антитезис, свою противоположность; этот противоположный принцип и будет тот, во имя которого учредится новое правительство; иначе ему не было бы причины быть. Так, июльское правительство было противоположностью легитимности, легитимность — Империи, Империя — Директории, которая сама была учреждена из ненависти к Конвенту, созванному так же с целью покончить с монархией Людовика XVI.

Правительство Луи-Филиппа было правлением буржуазии, т. е. капитала: что должно было его заменить? Правление труда; и действительно, правление труда было основано 24 февраля 1848 г. Декрет Временного правительства, гарантирующий свободу труда, был свидетельством рождения февральской Республики.

Но что такое правление труда? Может ли труд сделаться правительством? Может труд управлять или управляться? Что общего между трудом и властью?

Этого вопроса не задавали себе. Правительственный предрассудок был силен, и никто не мог вообразить себе организованного общества без правительства. Поэтому народ поспешил восстановить власть и вверил ее в руки нескольких человек, поручив им решить заодно с политической задачей задачу пролетариата.

Здесь в последний раз и с поразительною ясностью обнаружилась неспособность правительства делать революцию.

А между тем члены Временного правительства, люди, тридцать лет проведшие в заговорах, боровшиеся против всех деспотизмов, критиковавшие все министерства, писавшие истории всех революций, имевшие каждый свою политическую и социальную теорию в своем портфеле, были все люди умные. Авантюристы прогресса, онитолько того и желали, чтобы принять на себя какую-нибудь инициативу; в советниках у них также не было недостатка. Каким же образом могли они пропустить три месяца, не издав в течение этого времени ни одного самого ничтожного преобразовательного акта, не подвинув революцию ни на одну линию? Каким образом, гарантировав своим декретом свободу труда, они все время своего управления заботились, по-видимому, только о приискании средств отвертеться от исполнения своего обещания? Почему не сделали они ни малейшего опыта какой-либо земледельческой или промышленной организации? Почему лишили они себя такого решительного аргумента против утопий, как опыт?

«Сказать ли? — восклицает Прудон. — Мне ли, социалисту, оправдывать Временное правительство? Дело в том, что они были правительством, а в деле революции инициатива правительству претит, как труд капиталу; дело в том, что правительство и труд несовместимы, как знание и вера. Вот в чем разгадка всех фактов, случившихся с февраля во Франции и в Европе и которые, может быть, долго еще будут совершаться».

Из этого следует, что тогдашние социалисты совершенно напрасно упрекали Временное правительство за то, что оно ничего не умело создать. Правительство и не может ничего создавать; на это делает неспособным самое положение его, как правительства; инициативу в реформах следовало принять самим социалистам, гражданам, народу; дело правительства было только не мешать им.

Но, скажут, во всяком случае Временное правительство заслуживает другого упрека: если оно не могло ничего создать, то могло разрушать.

Оно могло и должно было отменить все законы, стесняющие личную свободу, обезоружить власть, распуститьармию, упрочить свободу собраний и свободу печати. И тогда народ, получив свободу действовать, сам взялся бы без правительственной инициативы совершить революцию.

Но, если разобрать хорошенько, Временное правительство не могло служить революции даже этим отрицательным способом. Это было бы самоубийством власти, а дело совершенно противоестественное, чтобы какое-нибудь существо или учреждение работало на собственное разрушение. Напротив, люди Февраля, пропитанные правительственным предрассудком, должны были необходимо стремиться усиливать власть, а не уменьшать ее; им казалось, что неспособность правительства осуществить революционную программу происходит от его бессилия, что надо, стало быть, хлопотать об усилении его, дабы оно могло лучше служить революции. Вот почему вместо того, чтобы распустить армию, они организовали еще подвижную стражу, почему не отменили карательных законов, почему, одним словом, власть не только была сохранена в том виде, в каком была отнята у Июльской монархии, но еще усилена, насколько было возможно.

Итак, мы приходим к такому выводу: Временное правительство, как правительство, было неспособно произвести в обществе революцию; оно не могло обеспечить народные вольности, потому что потребности власти ставили его в необходимость по возможности усиливать себя; наконец, все это вышло оттого, что так хотел народ, оттого, что народ учредил «правительство революции», не поняв, что революция прежде всего требует «отмены правительства».

IV
17 марта

Ряд интересных событий развертывается перед нами. Народ, все уверенный, что спасения ему надо ждать от правительства, но недовольный способом исполнения февральским правительством, а потом Национальным собранием вверенного им поручения, предпринимает ряд манифестаций (17 марта, 16 апреля, 15 мая, 24 июня) с целью побуждения правительства к действию. Эти народные попытки заставить правительство действовать революционно приводят к противному результату: правительство все крепче и крепче запирается в своем non possumus, а так как народные требования с каждым разом делаются все настойчивее и грознее, то и правительство каждый раз вынуждено для своей защиты возводить новые укрепления и увеличивать боевые силы власти. С этой целью власть каждый раз переходит в руки партии все более реакционной, пока вся серия не будет пройдена и пока не придут наконец к католическому абсолютизму, за которым отступать уже некуда. Таким образом, оказывается, что, вверив судьбу революции в руки правительства, народ этим сам подго­товил против революционной и социалистической идеи самую страшную реакцию.

Начнем с истории 17 марта.

Временное правительство было составлено из элементов самых разнокалиберных. Здесь на ряду с недавними роялистами, как Ламартин, заседали формалистские и парламентарные республиканцы школы «Насьоналя», как Бастид и Марра, якобинцы, как Ледрю-Роллен, правительственные социалисты, как Луи Блан. Народ, приписывая бессилие правительства этому недостатку внутреннего единства, думал, что надо произвести в нем очистку и что если бы удалось учредить правительство сильное и согласное, оно могло бы победить препятствия, перед которыми останавливались люди 24 февраля, решить затруднения, казавшиеся им непреодолимыми, и совершить революцию.

К этому прибавляли, что, переделав таким образом правительство, надо дать ему свободу действовать, пока оно не кончит своего дела; для этого необходимо как можно дальше отсрочить общие выборы, которыми кончится срок власти Временного правительства.

Ввиду этих двух целей — очистки правительства и отсрочки общих выборов — была затеяна обширная манифестация.

Не трудно было найти предлог к ней. Правительство уничтожило отборные роты национальной гвардии, состоявшие из самой богатой буржуазии и носившие в знак отличия меховые кивера. Эта мера очень озлобила тех, кого она касалась, и 16 марта они в большом числе направились к ратуше, чтобы протестовать против своего распущения. Эта забавная манифестация потерпела фиаско под насмешки толпы и от нее сохранилось лишь историческое воспоминание о «дне меховых киверов».

Но народ воспользовался этим случаем, чтобы орга­низовать на завтрашний день контрманифестацию, которая имела заявленной целью выразить правительству торжественно доверие народа, но втайне должна была привести, если обстоятельства позволят, к программе очистки правительства.

Но тут являлся вопрос щекотливый: в случае перемены правительственного состава, какие новые элементы ввести в него? Луи Блан, главный зачинщик манифестации 17 марта (в то время он пользовался большим влиянием на рабочие корпорации, которым в своих лекциях в Люксембургском дворце развивал свою теорию организации труда; эти корпорации и составляли главное ядро манифестантов), — Луи Блан, говорим мы, желал очистки правительства, но с одним условием — чтобы результатом ее было сосредоточение власти в руках его и его друзей; он ни под каким видом не хотел допустить риска, чтобы влияние его в правительстве было затмлено чьим-нибудь другим.

Между тем, хотя манифестация подготовлялась главным образом стараниями Луи Блана, но было далеко не верно, что очистка правительства совершится в его пользу. Дела могли повернуться так, что все выгоды предприятия достались бы революционному агитатору Бланки. Хотя, не располагая значительными силами, Бланки своей деятельностью и энергией мог бы в решительную минуту овладеть положением, и тогда оказалось бы, что Луи Блан работал для учреждения диктатуры Бланки! Перспектива столь неприятная, что над этим стоило призадуматься.

И вот, когда манифестанты в числе двухсот тысяч человек, выстроившись по корпорациям, каждая со своим знаменем, предстали пред Ратушей, Луи Блан еще не решил, что ему делать — следовать ли до конца начертанной программе и велеть выкинуть из окна частьсвоих соправителей или в последнюю минуту отказаться от затеи очистки и соединиться с большинством правительства, чтобы отразить ужасную опасность возможной диктатуры Бланки.

Он сам повествует о событиях этого дня и о своих впечатлениях в решительную минуту.

«Мы были в ожидании, — говорит он. — Вдруг на одном конце Гревской площади является темная и плотная масса. То были корпорации. Они следовали одна за другой на равных интервалах, предшествуемые своими различными знаменами; они шли торжественно, в молчании, в порядке и стройно, как армия…

Делегаты вошли в Ратушу, и один из них, гражданин Жеро, начал читать петицию; в это время я заметил в числе присутствующих незнакомые лица, выражение которых имело в себе что-то зловещее.

Я тотчас понял, что лица, не принадлежащие к корпорациям, замешались в движение и что люди, явившиеся в качестве депутатов от толпы, не все были настоящими или, по крайней мере, одинаковыми депутатами. Были люди, нетерпеливо желавшие низвергнуть в пользу мнений, представляемых Ледрю-Ролленом, Флоконом, Альбером и мною, тех из членов Временного правительства, которые представляли противные мнения».

Это не могло слишком озабочивать Луи Блана, как он хочет уверить нас. Озабочивала его возможность замещения удаленных членов правительства такими людьми, как Бланки. Эти незнакомые лица со зловещим выражением (точно честный и умеренный республиканец, говорящий об июньских бунтовщиках!) были партия Бланки.

В другом месте Луи Блан говорит откровеннее: «Как было воспрепятствовать планам темных агитато­ров, если они действительно замышляли вызвать грозу из двинутой толпы?»

Как? Луи Блан не долго думал. Единственным средством устранить Бланки было отступиться от той части программы, которая требовала очистки правительства, и ограничиться отсрочкой выборов. Надо было, стало 6ыть, уступить народному желанию в деле выборов, но вместе с тем поставить ему условием сохранение во всей целости Временного правительства. Луи Блан взялся сам преподнести народу эту пилюлю. Благодаря его влиянию на корпорации его выслушали; Барбес из ненависти к Бланки взял сторону правительства, равно как Кабе и другие влиятельные народные вожди; и, несмотря на усилия Флотта, Юбера, Бланки и их друзей, народ, которого угостили еще речами Ледрю-Роллена и Ламартина, разошелся, оставив на своих местах членов правительства, которых по приглашению Луи Блана пришел гнать вон и которым, благодаря повороту того же Луи Блана, выразил теперь свое полное доверие. Члены правительства вышли на балкон, и комедия кончилась церемониальным маршем.

Такова была первая ступень этого длинного ряда реакций, все более и более темных, которые должны были привести к выбору 10 декабря и к Римской экспедиции. Проникнутый правительственным предрассудком и желая осуществить посредством государства революционную программу, Луи Блан не мог согласиться уступить власть другому; чтобы сохранить эту власть — бессилие которой в деле революции должно было вскоре сделаться очевидным — он не поколебался соединиться с консервативным большинством Временного правительства против демагогии черни.

V
16 апреля

17 марта диктатура Бланки была подавлена; но, устранив человека, не устранили принцип и больше прежнего уверились, что власть должна спасти Францию. Временное правительство, подталкиваемое общественным мнением, силилось принять какую-нибудь инициативу. Жалкая инициатива!

«Потомство не поверило бы действиям февральского правительства, — говорит Прудон, — если бы история не позаботилась занести в летописи акты их. За исключением нескольких мер общественной экономии и пользы, необходимость которых была доказана временем и требовалась обстоятельствами, все остальное было фарс, парад, бессмыслица, нелепость. Говорят, что власть превращает. умных людей в дураков. Истина этого замечания обнаружилась с февраля не на одном только Временном правительстве.

Циркуляры Ледрю-Роллена и 45 сантимов Гарнье-Пажеса были, может быть, политическою и финансовою ошибками, что, впрочем, можно еще оспаривать; но, во всяком случае, эти ошибки имели смысл, намерение, делались в виду определенной цели. Можно было видеть, чегохотят и чего не хотят эти люди; в этих поступках не было ни глупости, ни пошлости. Но что сказать о пустозвонных и ребяческих прокламациях Временного правительства, которым оно возвещало о предании суду г. Гизо и его товарищей, отменяло дворянские титулы, разрешало чиновников от присяги, переменяло расположение цветов на трехцветном знамени, уничтожало монархические надписи на памятниках и сочиняло другие, будто бы республиканские, переименовывало Тюильри в Инвалидный Дом Народа и т. п.? И в какое время делалось все это?

Оно восклицало в напыщенном адресе устами г. де Ламартина: „Врата свободы отверсты!“ В других словоизвержениях оно объявляло, что бескорыстие вносится в дневной порядок и возвещало во всеобщее сведение, что великодушие есть лучшая политика. Другой раз, по предложению Луи Блана, приглашало народ к терпению, говоря, что вопрос о труде сложен и не может быть решен в одну минуту, в чем, конечно, никто никогда не сомневался, кроме самого Временного правительства.

Народ требовал удаления войск. Один журналист, г. Эмиль де Жирарден, еще умнее предлагал немедленно уменьшить армию на 200 000 человек. Это был бы действительно шаг к революции, шаг к свободе. Временное правительство отвечало на народное желание и на предложение журналиста: во-первых, декретом о сформировании 24‑х батальонов подвижной стражи; во-вторых, призывом под ружье 80 000 человек; в‑третьих, приглашением школьной молодежи записываться в секции, не говоря уже о том, что войска не были удалены из Парижа. Правительство воображало, что принимает инициативу, между тем как просто обезьянило ’93 год. Но на что ему было нужно столько солдат? Июнь, июнь ответит на это.

Правительство назначает комиссию для исследованиявопроса о труде; другую комиссию для изучения вопроса о кредите; третью комиссию для принятия мер против соискательства должностей! Не забыли и прекрасный пол: приказом министра народного просвещения гражданин Легуве уполномочивался открыть в Сорбонне курс моральной истории женщины. Затем Временное правительство устраивало празднества; по его приказу министр духовных дел был приглашен распорядиться о пении в церквах гимна „Domine salvam fac rempublicam“ и о призывании на республику божеского благословения. Сам Косидьер, ужасный Косидьер13 распоряжался о восстановлении службы в церкви Успения, которую патриоты обратили в клуб. Аббат Лакордер в одно и тоже время делался народным представителем и придворным проповедником республики, а парижский архиепископ Афр с лукавым добродушием приказывал петь в церквах иронический стих: „Domine salvam fac rempublicam populum“ — „Господи, спаси народ, ибо не ведает он, что творит“.

Что касается публики и печати, то они стоили власти. В одном воззвании требовалось, чтобы правительство воспрепятствовало удалению из страны капиталов и чтобы оно учредило надзор за г. Ротшильдом. В другом предлагалось продать коронные брильянты и пригласить всех граждан отправить свое серебро на монетный двор; в третьем говорилось о необходимости перенести прах Армана Карреля в Пантеон. „Мирная демократия“14, также беря инициативу, требовала, чтобы блуза была принята мундиром всею национальною гвардией республики; чтобы государство организовало бюро справок и помещения для рабочих; чтобы правительство командировало в департаменты профессоров, поручив им доказывать крестья­нам превосходство демократической формы над монархической, и проч. Жорж Санд пела гимны пролетариям; литературное общество предоставляло себя в распоряжения правительства; на какую потребу? Этого оно не объясняло, и это так и осталось тайной! Прошение, подписанное 5000 подписей, требовало безотлагательного учреждения министерства прогресса. Не случись Февральской революции, никто не знал бы, какая бездна глупости скрывается в глубине французской публики. Это мир Панурга. Неужели Бланки, или вернее, его партия были не совсем неправы, замышляя хорошим ударом народной метлы очистить эти Авгиевы хлевы, Люксембург и Ратушу?»

Между тем народ, видя бездействие власти, приписывал его все-таки отсутствию единства в правительстве и опять стал помышлять об удалении из него элементов бездейственных и консервативных и о сосредоточении власти в руках людей, преданных революции. Люксембургские корпорации приготовили второе издание 17 марта. На люксембургских совещаниях был выработан целый ряд декретов, которыми предполагалось обеспечить организацию труда в том виде, как ее представляла себе школа Луи Блана. Затем оставалось найти случай пойти к Ратуше, навязать эти декреты правительству и в случае надобности распорядиться его очищением. Случаем послужили выборы 14‑ти офицеров генерального штаба национальной гвардии, которые должны были происходить на Марсовом поле в воскресенье 16 апреля. Корпорации собрались на Марсовом поле и по окончании выборов пошли процессией к Ратуше. Официальным поводом к манифестации служила подача прошения, в котором между прочим говорилось: «Вам, людям энергичным и преданным, надлежит объявить Временному правительству, что народ желает республики демократической; что народ желает уничтоженияэксплуатации человека человеком; что народ хочет организации труда ассоциацией». При прошении было приложено патриотическое пожертвование деньгами, собранными по подписке между рабочими корпорациями.

К несчастью для манифестантов, явилось подозрение, что намерения их не так мирны, как они уверяли. Притом несколько клубов, руководимых Бланки и Кабе, держались наготове в случае удачи манифестации явиться требовать своей доли в новой диктатуре. Луи Блану не везло; 17 марта он был вынужден собственными руками разрушить свое дело и распустить манифестацию, которую сам организовал, но которая могла обратиться на пользу Бланки; 16 апреля один из его товарищей, глава радикалов Ледрю-Роллен, разыграл в отношении его ту же самую роль; он не согласился на очистку правительства, в которой, конечно, сохранил бы свое место, но которая дала бы в правительстве перевес чуждым ему элементам. Ледрю-Роллен был министром внутренних дел; при первом известии о социалистической манифестации, направляющейся к Ратуше, он велел ударить сбор; буржуазная национальная гвардия сбежалась со всех сторон и выстроилась на Гревской площади и в окрестных улицах со штыками на ружьях, готовая по первому знаку правительства обратить их против рабочих корпораций. Манифестанты не ожидали такой встречи; удивленные и смущенные, они были принуждены в молчании проходить среди двойного ряда национальной гвардии, которая приветствовала их криком: «Смерть коммунистам!» Правительство согласилось, однако, для формы принять деньги и петицию; но во время прохода процессии Луи Блан и Альбер на балконе Ратуши, бледные и смущенные, стояли среди своих товарищей, которые, казалось, осыпали их живейшими упреками.

Вечером национальные гвардейцы в упоении своейлегкой победы разбрелись по Парижу, продолжая кричать: «Смерть коммунистам!» Искали Кабе и некоторых других известных социалистов, чтобы убить их. Буржуазия с ужасом смотрела на эту новую попытку социалистической партии овладеть властью; и случилось то, что неизбежно должно было случиться, — усиление реакции. Правительство, видя, что на него упорно метят, старалось укрепиться, и на всякую новую попытку революционеров овладеть властью оно отвечало тем, что отдавало себя в руки все более реакционные.

Итак, 17 марта была первая попытка революции овладеть правительством и осуществить свою программу посредством официальной власти; и первая реакция, произведенная Луи Бланом против Бланки. 16 апреля — вторая попытка, предпринятая на этот раз уже не Бланки, а самим Луи Бланом, которого люксембургские работники хотели сделать диктатором; и вторая реакция, произведенная Ледрю-Ролленом против Луи Блана. И ряд этот будет продолжаться постепенным устранением всех, кто будет пытаться с разными программами захватить власть, чтобы вести революцию; и отсюда мы выводим великое поучение: что революцию нельзя делать посредством завоевания власти и что этот образ действия не только не полезен для дела революции, а напротив, служит лишь к преданию страны в жертву все более сильной реакции.

VI
15 мая

Вот третий этап надвигающейся реакции, все этапы которой ознаменованы усилиями революционеров конфисковать власть в свою пользу, и каждое из этих усилий приводит лишь к усилению сопротивления консервативной партии. Здесь представляются некоторые соображения, служащие естественным дополнением вышеприведенных.

Мы боремся против деспотизма в форме монархии, но мы не даем себе ясного отчета в том, что такое деспотизм сам по себе, и смешиваем обыкновенно принцип с формой, в которой привыкли обыкновенно видеть его обнаружение. Всякая верховная власть, учрежденная над народом для того, чтобы направлять его, управлять им, предписывать ему правила, законы, приговоры и назначать кары, есть форма деспотизма, хотя бы власть эта не была сосредоточена в руках монарха. Сущность монархии не в монархе, не в наследственности, а в соединении власти в одной руке, в иерархическом сосредоточении всех политических и общественных должностей в единой и нераздельной должности, в должности правительства, будет ли оно представ­ляться наследственным монархом или уполномоченными, подлежащими избранию и смене.

Поэтому, когда демократы, разрушив престол и изгнав монарха, воображают, что произвели в обществе революцию, оттого что переменили состав лиц, оставив, однако, монархию во всей силе своей организации и только окрестив ее другим именем, они грубо ошибаются. Они дают этому порядку название народного самодержавия; но действительное народное самодержавие несовместимо с существованием правительства; народное самодержавие есть самодержавие личностей и групп, которое невозможно под владычеством власти и закона, и возможно лишь в порядке анархии и договора. Поэтому что мы видим? Логика событий постоянно доказывала, что при сохранении в обществе его монархической, т. е. авторитарной организации приходится рано или поздно вернуться к откровенной монархии.

Политики божественного права выражают неоспоримую истину, доказывая противоречие, существующее между существованием мнимо демократической власти и принципом народного самодержавия; они справедливо утверждают, что всякая власть происходит от теократии, и самая монархия есть отрасль ее. Поэтому вера в правительство истекает из теории Провидения; и будет ли правительство облечено в форму монархии или будет выдавать себя за демократическое, оно не может развязаться со своим происхождением, по которому всякая власть происходит из идеи Бога.

Итак, народное самодержавие и правительство — две вещи несовместимые.

Возвратимся к рассказу.

Выборы в Национальное собрание произошли 23 апреля и дали консервативной партии значительное большинство. 4 мая открылось Собрание. Стоя на крыльцедворца, перед глазами народа, члены его четырнадцать раз сряду приветствовали республику. Временное правительство сдало власть и было заменено Исполнительной комиссией, избранной 10 мая и состоявшей из Араго, Мари, Гарнье-Пажеса, Ламартина и Ледрю-Роллена.

В это время остальная Европа, следуя примеру февральских мятежников, предприняла общее революционное движение. Вена, Берлин, Милан восстали; Польша еще раз подняла знамя войны за независимость. Польское дело всегда было популярно во Франции, и мысль дать полякам, борющимся за независимость, помощь французского оружия тотчас нашла себе отголосок в народе. Но вмешательство Франции в польское дело должно было вызвать в Европе общую войну, а такая война была бы в другой форме осуществлением программы манифестантов 17 марта и 16 апреля; это была бы революция по правительственной инициативе. Поэтому вожди клубов приняли эту мысль и решились организовать в пользу Польши демонстрацию, истинное значение которой таково: социальная революция в Европе — цель; вмешательство в польское дело — средство.

Организаторы манифестации имели в самом Собрании невольных союзников. Г. д’Арагон, депутат далеко не из социалистов, представил запрос по поводу польских дел; этот запрос должен был рассматриваться 15 мая, и этот же день был назначен для демонстрации. В то время как Собрание приступало к обсуждению запроса г. д’Арагона, многочисленная толпа народа окружала Собрание, проникала за решетку, вламывалась во двор, а оттуда в самую залу заседания. В ту минуту, как народ хлынул в залу, на трибуне находился г. Воловский, депутат, поляк по происхождению и самый решительный консерватор. Он говорил речь за поляков и, сам того не подозревая,был в эту минуту сообщником врагов порядка. Речь его была прервана вторжением народа. Невыразимое смятение на время сделало невозможными прения. Наконец, парижский депутат Барбес, соперник Бланки по влиянию на народ, овладел трибуной и потребовал, чтобы было дано слово делегатам клубов, которые хотят прочитать петицию. Петиция была прочтена. Затем друзья Бланки вводят его на трибуну, хотя он не был членом Собрания. Беспорядок увеличивается, шум усиливается. Среди этого хаоса Бланки в энергической речи раскрывает истинное значение манифестации. Он требует наказания руанских реакционеров, говорит о труде и множестве других вещей, совершенно посторонних польскому делу. Барбес, не желая, чтобы вся честь дня досталась Бланки, берет слово и, чтобы затмить соперника, предлагает наложить на богатых миллиард контрибуции. Наконец, Юбер, друг Барбеса, входит также на трибуну и в порыве внезапного и совершенно личного вдохновения объявляет Национальное собрание распущенным.

Президент накрывается и уходит; депутаты следуют его примеру, за исключением десятка человек, оставшихся на своих местах. Народ, не расходясь, назначает Комитет общественного спасения. Некоторые из лиц, назначенных в него, немедленно отправляются в Ратушу: то были Барбес и его друзья. Бланки и его единомышленники остались в стороне, и дело решилось, по-видимому, в пользу Барбеса, который, разгорячась до последней крайности, кричал: «Если Бланки покажется, я размозжу ему голову!» Но уже час спустя национальная гвардия была собрана; депутаты возвратились на свои места в Собрание, и Ратуша, окруженная войсками, должна была сдаться без сопротивления. Бланки и Барбес, осужденные заодно без разбора, были отправленыв казематы Венсенского замка за свое участие в дне 15 мая.

Чтобы судить о достоинстве мысли, вызвавшей манифестацию, надо решить вопрос, могло ли быть в то время полезным для социального дела, чтобы Франция объявила войну Европе. Прудон решительно отвечает — нет. Положим, говорит он, что Исполнительная коммисия и Собрание, повинуясь пропагандистским внушениям, послали бы одну армию за Альпы, другую на Рейн, поддержали бы и вызвали бы бунт в Италии, увлекли бы немецкую демократию, возжгли бы светоч польской национальности. Этим самым социальный вопрос был бы поставлен в Италии и во всех странах Германского Союза. Но так как этот вопрос не был нигде ни понят, ни решен, то в ту же минуту началась бы консервативная реакция, и за европейским 24 февраля последовали бы европейские 17 марта, 16 апреля, 15 мая и июньские дни. Можно ли думать, чтобы Венгрия, которая в конце 1848 г. по преступному национальному эгоизму предлагала Австрии идти против Италии, чтобы она, получив желаемое, стала поддерживать демократическое движение? А Польша? Разве она восставала во имя социализма? А Мадзини, который всю жизнь протестовал во имя какой-то своей сантиментальной религиозности, против атеистических и анархических стремлений социализма? Неужели он помогал бы революции? И всюду так, либеральная, но еще далеко не социалистическая партия всех стран, которую французские революционеры взялись бы освобождать, соединилась бы против них с своим правительством.

Франция, прибавляет Прудон, должна была прежде всего решить у себя страшный вопрос пролетариата. Раз что он был бы решен во Франции, пропаганда этого примера и экономические средства действия его вли­яли бы на Европу гораздо сильнее, чем все армии Конвента и Империи, тогда как вооруженное вмешательство со своим ублюдковым социализмом подняло бы против Франции буржуазию и крестьян всей Европы.

Притом успехи революции среди французского народа были лучшим обеспечением для восставших народов. Рим, Венеция, Венгрия одна за другой пали от одной вести о поражении демократии в Париже. Избрание Луи Бонапарта 10 декабря равнялось для европейской революции проигрышу большого сражения; день 13 июня 1849 г. был ее Ватерлоо.

К этому следует прибавить, что в 1848 году социальный вопрос не был всюду поставлен так ясно и так определенно, как теперь, и поэтому-то единодушное действие пролетариата всех стран Европы было делом невозможным.

В настоящее время обстоятельства изменились. Социализм сделался интернациональным и не хочет быть иным; всюду в пролетариате обнаруживаются одни и те же стремления; время исключительно национальной борьбы прошло, и теперь всякая социальная революция должна быть революцией европейской, в противном же случае она обречена на верное поражение.

VII
Бланки и Барбес

Мы дошли до того времени, когда оба великие политические агитаторы 1848 года, Барбес и Бланки, исчезают со сцены. Нелишнее будет, прежде чем идти дальше, сказать о них несколько слов. Мы не можем совершенно разъяснить таинственную историю несогласий, разделявших их, но можем по крайней мере пролить на нее некоторый свет, благодаря неизданным до сих пор сведениям, сообщенным нам одним другом, очевидцем этих раздоров.

Известно, что в мае 1839 г. тайное общество, руководимое Бланки, Барбесом и Мартеном Бернаром, сделало попытку мятежа против правительства Луи-Филиппа. Движение это встретило в народе такое равнодушие, что потерпело полную неудачу. Барбес был взят, Бланки удалось было бежать. Палата пэров, судя в качестве верховного суда, приговорила Барбеса к смерти, но Луи-Филипп переменил казнь на вечное заключение.

Через шесть месяцев по осуждении Барбеса, Бланки был арестован и судим палатой пэров (январь 1840 г.). Подобно Барбесу, он был приговорен к смерти, нопомилован королем, осудившим его на пожизненное заключение.

В феврале 1848 г. двери тюрьмы раскрылись перед политическими осужденными. Едва выйдя из заключения, Барбес и Бланки снова страстно бросились в революционное движение. Особенно Бланки при своей неутомимой энергии и при своем организаторском гении имел очень значительное влияние. Желая избавиться от него во что бы то ни стало, реакция придумала средство нанести ему смертельный удар.

2 апреля 1848 г. вышел первый номер издания, озаглавленного «Revue Retrospective», издаваемое неким г. Ташеро. В этом первом номере, под заглавием «Дело 12 мая», был напечатан полицейский донос об этом деле, сообщающий самые обстоятельные подробности о заговоре. Донос этот тотчас приписали Бланки на том основании, что будто он во время ареста своего в октябре 1839 г. согласился за помилование жизни выдать подробности дела. Барбес объявил, что кроме его самого только Бланки мог знать и сообщить все сведения, заключающиеся в этом документе, который, говорят, был найден в первые дни после Февральской революции, в архивах министерства внутренних дел.

На другой же день, 3 апреля, Бланки в своем клубе протестовал против взводимых на него клевет и 13 апреля напечатал «Ответ». Этот «Ответ» не удовлетворил Барбеса, который с этой минуты отделился от Бланки, считая его изменником и подлецом.

Третейский суд был назначен для разбора этого дела, но не мог выяснить его, и теперь невозможно добраться до истины; Барбес и его друзья всегда упорно считали Бланки доносчиком, а Бланки всегда так же упорно отрицал это.

Как бы то ни было, политические последствия маневра,придуманного г. Ташеро с согласия некоторых членов Временного правительства (между прочим, говорят, Ледрю-Роллена) не замедлили дать себя почувствовать. 16 апреля Барбес, опасаясь, чтобы правительство не было низвергнуто в пользу Бланки, соединился вместе со своим клубом с консервативным большинством правительства и этим сделался виновником неудачи народной манифестации; 15 мая, как мы видели, соперничество их обнаружилось на трибуне Национального собрания, и Барбес делал отчаянные усилия, чтобы отстранить Бланки. Несомненно, что глубокий раздор, поселенный в партии действия ссорой этих двух вождей, парализовал народные силы и способствовал облегчить торжество реакции.

Мы сказали, что имеем относительно этого дела необнародованное до сих пор свидетельство; это свидетельство социалистического философа Пьера Леру, умершего в 1871 г. Один из наших друзей при свидании с ним в 1868 г. расспрашивал его о Бланки, которого Пьер Леру коротко знал; и на другой же день после разговора записал все слышанное. Вот эта записка:

«После инсуррекционного движения 1839 г., организованного Огюстом Бланки и в которое Барбес, поспешивший по призыву друзей из провинции, бросился очертя голову, Барбес был приговорен к смерти палатой пэров. Но палата боялась неловкого положения, в которое будет поставлена, если по произнесении ею приговора король помилует осужденного; поэтому она согласилась произнести приговор лишь по формальному обещанию министров, что амнистии не будет. Но Луи-Филипп не устоял против просьб, которыми его атаковали; все просили, в том числе Виктор Гюго и герцогиня Орлеанская, и казнь была отменена. Таким образом король взял себе красивую роль, а пэрам предоставил всюгнусность беспощадного приговора; это привело их в ярость.

Через несколько времени Бланки, до сих пор прятавшийся, был арестован в ту минуту, как садился в экипаж, чтобы бежать за границу. Он рассуждал, что ему бояться нечего, так как Барбеса помиловали. Но герцог Пакье, президент палаты пэров, посетил его в тюрьме, рассказал ему обстоятельства процесса Барбеса и прибавил: „Теперь вы попались и поплатитесь за двоих“. Видя погибель, Бланки стал раздумывать, и результатом его размышлений было предложение сделать признание, если ему будет обещана жизнь. Предложение было принято, и Бланки из предосторожности выговорил условием, что продиктует показание своей жене, а она прочтет его — и то только один раз — министру внутренних дел, г. Дюшателю, в его кабинете. Жена Бланки была совершенно предана ему, как и его мать, сестра и все его семейство. Дело сделалось по желанию Бланки: он продиктовал свое показание жене, она прочла его г. Дюшателю. Но министр спрятал за занавесом стенографов, и записка, которую читала г‑жа Бланки, записывалась по мере чтения. Она уничтожила оригинал, думая, что таким образом уничтожает все следы дела, а между тем г. Дюшатель велел сделать три копии со стенографической записки; одну взял король, другую дали герцогу Пакье, и один родственник его до сих пор хранит ее в своей библиотеке, третья осталась в министерстве внутренних дел.

Между тем пэры приговорили Бланки к смерти; но, согласно данному ему обещанию за донос, приговор был отменен королем15. Бланки был заключен втюрьме в Туре. Здесь он постоянно жаловался на поступки с ним префекта. Гизо, наскучив этими жалобами, решился зажать ему рот и с этой целью вытребовал у министра иностранных дел копию с доноса. Таким образом документ этот перешел в министерство внутренних дел. Там его нашел в 1848 году Ташеро, основавший журнал нарочно с целью обнародовать его. Ташеро сообщил его сначала большинству Временного правительства, которое, в восторге от находки средства перессорить красных, одобрило мысль напечатать его.

Когда документ явился в печати, Барбес ни на минуту ни усомнился в его подлинности и сказал, что „маленький“ (он так называл Бланки) оказался подлецом. Пьер Леру прибавляет, что, со своей стороны, он также вполне убежден, что только Бланки мог написать эти строки. В них нет важных сообщений; он не хотел слишком компрометировать друзей; но онупоминает о разных мелочных обстоятельствах такого рода, что документ приобретает несомненную достоверность.

Будучи приглашен оправдаться, Бланки никогда не решился прямо отвергать свое авторство16. Дело приняло крупные размеры, и наконец для разбора его был учрежден третейский суд. Он собрал все сведения, какие возможно было собрать, и докладчиком избрал Прудона. Прудон же, исследовав дело, сжег все бумаги и отказался произнести приговор. Впоследствии Пьер Леру, обедая с Прудоном в тюрьме Сент-Пелажи, заговорил с ним о деле Бланки. Прудон сказал, что убедился, что Бланки был автором доноса, но оправдывал его, потому что Прудон обладал очень широкою совестью (подлинные слова Пьера Леру), и говорил, что в интересах республики счел своим долгом замять дело.

Пьер Леру коротко знал Бланки; оба брата Бланки, Огюст и Адольф, были прежде у него стенографами при журнале „Le Globe“. Пока дело еще разбиралось, Пьер Леру однажды встретился с Бланки у одного своего приятеля; Бланки подошел к нему и хотел обнять его, но он, отступив, сказал: „Вы это сделали?“ Он начал отговариваться, но Пьер Леру настойчиво повторял вопрос, и Бланки смутился, побледнел и не решился прямо отвечать — нет.

Это несчастное дело, прибавил Пьер Леру в заключение своего рассказа, имело неисчислимые последствия; можно без преувеличения сказать, что оно больше всего содействовало гибели республики в 1848 г., потому что с этой минуты Барбес и Бланки стали непримиримымиврагами, и великая революционная партия, которою они предводительствовали, была разделена и обессилена».

Приводя свидетельство Пьера Леру, мы не выдаем его за решительное; мы были бы счастливы, если бы могли противопоставить ему аргументы, разрешающие его. Единственной нашей целью было сообщить кое-что доселе неизвестное относительно этой исторической загадки, полное разоблачение которой было бы в высшей степени интересно, но, к сожалению, едва ли возможно.

Затем возвратимся к нашему предмету.

VIII
Июньские дни

Временное правительство с первого дня своего существования торжественно гарантировало право на труд. Что подразумевало оно под этим правом? Дело казалось очень простым и тем, кто его требовал, и тем, кто его обещал. Оно состояло в том, чтобы доставлять работу на счет государства тем из работников, которых частная промышленность оставляет без дела. Никому в эту минуту в голову не приходило, чтобы государство могло оказаться в невозможности выполнить свое обещание. Можно ли было вообразить себе, что государство так сильно организованное, в таком изобилии снабженное средствами, оказалось в невозможности обеспечить существование нескольким сотням тысяч работников?

Чтобы сдержать свое слово временное правительство декретом 25 февраля учредило национальные мастерские.

После нескольких дней блуждания впотьмах, во время которых парижские мэрии, которым временно было поручено доставить работу незанятым работникам, были осаждены требованиями и не знали, как удовлетворить их, министр публичных работ Мари, принял,наконец, план централизованной организации, предложенный ему бывшим воспитанником Центральной школы Эмилем Тома. Тома был назначен 6 марта директором национальных мастерских с поручением осуществить изобретенную им и принятую правительством организацию. Вот ее главные черты.

Одиннадцать человек, принадлежащих к одному кварталу, составляли взвод, избиравший из себя взводного начальника. Пять взводов составляли бригаду, которая выбирала бригадира вне себя; всего, стало быть, в бригаде было 56 человек. Четыре бригады составляли лейтенантство и находились под командой лейтенанта, в лейтенантстве 225 человек. Четыре лейтенантства составляли роту, в которой с ротным командиром было 901 человек.

Дежурный начальник имел под своим начальством три роты, т. е. 2703 человека.

Наконец, начальник округа командовал различным числом дежурств, смотря по величине округа. Известно, что в 1848 г. Париж имел только 12 округов, управляемых 12 мэриями. Центральная администрация заседала в павильоне Монсо и состояла из директора Эмиля Тома и четырех вице-директоров.

Жалование было назначено в следующих размерах: за рабочий день бригадир получал 3 фр., взводный командир — 2 фр. 50 сант., простой работник — 2 фр.; за нерабочий день: бригадир — 2 фр., взводный — 1 фр. 50 сант., работник — 1 фр. В воскресенье платы не полагалось. Больные работники, которых нельзя было принять в больницы, получали без различия 2 фр. в день; принятые же в больницы не получали ничего.

Весь этот люд, завербованный по-солдатски, употреблялся почти исключительно на земляные работы, не представлявшие почти никакой пользы. Между тем небыло недостатка в нужных и полезных работах; но о них или не подумали, или с умыслом хотели озлобить буржуазию против работников ежедневным зрелищем бессмысленной растраты общественных денег; как бы то ни было, национальные мастерские тратили свою производительную силу без всякого прока.

Притом, надо сказать, эта вербовка работников в роты и взводы была предпринята вовсе не с филантропической целью. Кормя их на правительственный счет, имели намерение держать их этим в руках, на своре и иметь в них послушную армию и против монархической реакции, и против клубистов. И действительно, до мая работники национальных мастерских просто были преторианцами Временного правительства. Так, 16 апреля, когда корпорации собирались на Марсовом поле, правительство находило в этих содержимых на его счет работниках услужливых агентов и защитников. Сам Ламартин говорит это: «Работники национальных мастерских, по внушению г. Мари, разводили группы по мере того, как они составлялись, отговаривая от бунта» (Ламартин, «История революции 1848 г.»). Во время выборов (23 апреля) сто тысяч работников национальных мастерских, все поголовно, подали голос за правительственный список кандидатов, который и прошел огромным большинством.

Но когда Собрание открылось, на национальные мастерские стали смотреть уже не как на опору порядка, а как на препятствие и серьезную опасность. Реакция шла гигантскими шагами; 15 мая удвоило ее смелость. Люди, составлявшие во Временном правительстве консервативное большинство, очутились в звании крайних революционеров перед монархистами Собрания — так переместились постепенно партии! Исполнительная комиссия, состоявшая из этих элементов, которые роялисты считалидемагогическими, была избрана лишь на время, под влиянием минутной необходимости, и от нее старались поскорее отделаться. Но эта комиссия располагала организованной народной силой национальных мастерских, и реакция чувствовала, что надо сперва уничтожить их. Таким образом, в этом странном перемещении партий, национальные мастерские, служившие сначала орудием реакции в руках Временного правительства, обратились в последний оплот республики и социализма.

Исполнительная комиссия очень хорошо видела, что приготовляется, и понимала, с какой целью правая сторона Собрания требовала распущения национальных мастерских. Ей, конечно, хотелось бы удержать на своем жаловании эту рабочую армию, которая была ей единственной защитой против покушений правой стороны; но, вынужденная сама признать бессилие правительства в решении рабочего вопроса и недействительность в экономическом отношении средства, которое попробовали пустить в ход, она не находила ответов на доводы логичных реакционеров, победоносно доказывавших, что организация национальных мастерских есть не что иное, как самый решительный государственный коммунизм. Приходилось потерпеть распущение национальных мастерских; но нельзя ли было по крайней мере выиграть время и произвести это распущение постепенно, мало-помалу? Потому что — как решиться вдруг объявить народу, что правительство обмануло его и само обманулось, приняв обязательство обеспечить существование работников; как объявить людям, которых уговаривали верить и надеяться и которые слепо вверили свою судьбу в руки правительства, дав ему трехмесячный срок для решения вопроса труда — три месяца нужды, — как сказать им, что правительство ничего не может сделать для них и что Февральская революция оказывается бесполезной? Подобноезаявление не вызовет ли мгновенно взрыв справедливого негодования, не поднимет ли страшную грозу? На основании этих соображений Исполнительная комиссия говорила: «Не будем торопиться; подождем; быть может, доверие возвратится, работы возобновятся, и тогда можно будет возвратить частной промышленности работников, которых она взвалила нам на руки и которых мы не могли же допустить умирать с голоду».

Но реакционеры отвечали: «Нет, отсрочки не допускаются. Нелепо ласкать себя надеждой на возвращение доверия, пока существуют национальные мастерские; восстановление порядка, а следовательно, и доверия, несовместно с их существованием; стало быть, прежде всего необходимо распустить их, если действительно желать возобновления прекращенных работ».

Таким образом, эти буржуазы, содрогающиеся при одной мысли о правительственной несостоятельности, когда она касается их рент, были готовы нарушить обязательства, принятые Временным правительством от имени страны, были готовы объявить государство банкротом в отношении работников, которым оно обещало труд, и в случае нужды вооруженной силой поддержать это банкротство.

Вторая половина мая и первая половина июня прошли в переговорах между Исполнительной комиссией и Собранием о национальных мастерских. Новый министр публичных работ, Трела, едва вступив в должность, учредил комиссию для изучения вопроса о национальных мастерских, поручив ей предложить ему на рассмотрение выработанный проект (17 мая). На другой же день комиссия собралась и рассуждала целый день, не расходясь. В следующую ночь рапорт был составлен, утром 19‑го прочтен комиссии, одобрен и принят в тот же день во вторичном заседании и тотчас препровожденминистру. Выслушав его, Трела объявил, что принимает все заключения его и распорядился о его немедленном напечатании; в 2 часа дня 20‑го числа национальная типография отпечатала 1200 экземпляров его, предназначенных для Собрания и для главных административных ведомств. В тот же день было велено раздать его по назначению.

Вдруг приказ этот был отменен; было приказано не выпускать из кабинета министра ни одного экземпляра. Это было предписание Исполнительной комиссии. Она побоялась, что заключения рапорта, некоторые заявленные в нем принципы, между прочим право на труд, вызовут в Национальном собрании сильную оппозицию. Таким образом, министр, искавший мирного выхода из положения, которое очевидно вело к ужасному столкновению, был остановлен на первом же шагу. Это не обескуражило его. Назначенная им комиссия собралась снова 26 мая, чтобы придумать другие меры, более согласные с расположением умов Собрания; она вызвала директора национальных мастерских, г. Эмиля Тома, не замедлила убедиться в его неспособности и недобросовестности и в тот же день назначила на его место г. Лалана. Новый директор был человек умный и преданный, сделавший все, что мог, для охранения прав работников. Прудон хвалит его и министра Трела, который, по его словам, «вел себя в эти печальные дни мужественно и исполнил свой долг».

С этого времени комиссия национальных мастерских заседала постоянно. Прежде всего она старалась устранить злоупотребления; она ограничила число служащих в бюро, размножившихся до непомерности; заменила поденный труд заработным и, тщательно проверив списки, нашла, что из 120 000 рабочих надо вычеркнуть 25 000, записанных по два и по три раза.

Но это были все меры чисто отрицательные. Надо было придумать другие, которые, не выходя из старой экономической колеи, не вводя Собрание на революционный путь, позволили бы правительству до некоторой степени обеспечить существование работников, которых будут мало-помалу распускать. Комиссия предложила финансовую поддержку со стороны государства и работникам, и хозяевам; для работников — поощрение рабочих ассоциаций, алжирскую колонизацию в обширных размерах, закон о присяжных оценщиках, организацию системы вспомогательных и пенсионных касс; для буржуазии — премии за экспортацию, ссуды заработков, прямые заказы, гарантию на некоторые мануфактурные предметы. Все эти меры, которые должны были мирным образом, без потрясений ликвидации национальных мастерских, возвратить положение дел к тому, чем оно было до февраля, могли обойтись казне миллионов в двести.

Как видим, дело шло уже не о социализме; у реакции просили одного: позволить работникам национальных мастерских жить; не вырывать у них внезапно кусок хлеба, данный им республикою; не требовать во что бы то ни стало нищеты и голодной смерти ста тысяч работников. Чтобы умилостивить Собрание делались тише воды, ниже травы, заранее соглашались на все уступки. Тщетные старания! Реакции нужна была резня социалистов, чтобы утвердиться на прочном основании; вопрос национальных мастерских представлял ей удобный случай, и она решилась его не пропускать. Она систематически отвергала все предложения министра Трела. Проект ликвидации, которая должна была обойтись в двести миллионов, был встречен экономистами правой стороны громкими воплями: как можно подвергать страну такому расходу на такой ничтожный предмет! Как? Чтобы купить общественное спокойствие, чтобы не рассердить работ­ников национальных мастерских, надо заплатить им двести миллионов выкупа! Лучше междуусобие! Оно обойдется дешевле!

Тогда в комитетах Собрания предложили открыть кредит в десять миллионов только, что позволило бы при распущении национальных мастерских дать каждому работнику их сто франков, т. е. трехмесячный заработок. Нашли, что и это много. Хотели покончить, и покончить непременно насильственным подавлением народной партии. У Собрания было много войск; все меры были приняты, чтобы разом задавить восстание. Настала минута нанести удар. Назначаемая Собранием комиссия решила предложить немедленно распустить национальные мастерские, дав на каждого человека по 30 фр. вознаграждения в виде единовременного пособия. Кроме того, за несколько дней до этого, правительство объявило, что все работники национальных мастерских от 18 до 25 лет обязаны завербоваться в армию, а кто из них не захочет, будет исключен из мастерских; в своей трогательной заботливости о пролетариате, оно даже представило Собранию проект закона, понижающий до 17 лет возраст поступления в армию волонтеров, дабы облегчить молодым работникам определение в военную службу.

Реакция хотела битвы и добилась ее. На проект закона немедленного распущения мастерских с платой 30 франков работники ответили баррикадами. С пятницы 23‑го по понедельник 26 июня Париж был театром самой ужасной борьбы, какая когда-либо была видана до майских дней 1871 г. Главные силы мятежников состояли из работников национальных мастерских, но в рабочих кварталах к ним пристало все население. По буржуазным историкам, движение было вызвано агентами монархических партий, особенно бонапартистов, так что восстание имело целью ниспровержение республики, а ре­акционное Собрание является по этим рассказам твердой опорой и мужественным оплотом ее. Забавное превращение! Монархические заговорщики Собрания расстреливают народ во имя той самой республики, которую старались уничтожить всеми своими действиями, а народ обвиняется в монархизме теми самыми людьми, которые строили заговоры в пользу монархии и очень хорошо знали, чего они хотят и чего хочет народ. Не смотря на нелепость этого объяснения, обвинения, распространенные против мятежников в первые дни, нашли отголосок во многих республиканцах, которые были, вероятно, довольны этим предлогом оставаться в стороне и равнодушно смотреть на резню социалистов армией порядка.

Мятежники требовали лишь одного: работы, работы полезной. И что было необыкновенного в этом притязании? Ведь им постоянно проповедовали, что государство обязано удовлетворять нужды бедных и нуждающихся; и в самом проекте конституции, читанном 19 июня в Собрании, было прямо сказано в параграфе 7:

«Право на труд есть право каждого человека жить трудом.

Общество, имеющимися в его распоряжении общими средствами производства, которые будут организованы впоследствии, обязано доставлять работу людям, лишенным ее».

Итак, с точки зрения принципов, которое утверждало само Собрание, июньские мятежники действовали совершенно на основании своего права, протестуя против решения Собрания, нарушившего обязательства Временного правительства и принципы конституции. К несчастью, восстание было предпринято слепо, без ясного сознания революционной программы; если бы оно восторжествовало, трудно сказать, что бы оно предприняло для решения жгу­чих вопросов той минуты; по тогдашним предрассудкам, первым делом его было бы учредить революционное правительство, которое необходимо оказалось бы столь же бессильно, как и все предыдущие, для создания рациональной организации труда; вышли бы вторые издания 17 марта, 16 апреля, 15 мая; прошли бы новый ряд реакционных фазисов и кончили бы непременно тем, что правительство досталось бы в руки консервативной партии.

Мы не будем рассказывать историю июньских дней. Известно, что правая сторона Собрания воспользовалась ими, чтобы отделаться от Исполнительной комиссии, по ее мнению, слишком республиканской, и заменить ее диктатурой генерала Кавеньяка.

Чтобы характеризовать дух буржуазии, мы приведем некоторые выдержки из официальных прокламаций, являвшихся в «Монитере» в эти кровавые дни. Мы найдем в них все то же, что с таким успехом говорилось г. Тьером во время Коммуны.

Первый документ — циркуляр парижского мэра, Армана Марра, бывшего директора «Насьоналя», того самого, который за четыре дня перед этим представлял Собранию проект конституции, гарантирующий право на труд. Вот как выражается этот республиканец, бывший членом Временного правительства:

«С нынешнего утра вы свидетели усилий небольшого числа беспокойных людей внести в среду населения живейшую тревогу.

Враги республики являются под всевозможными личинами; они эксплуатируют все бедствия, все затруднения, создаваемые обстоятельствами17. Иностранные агенты соединяются с ними, подстрекают их и платят им. Онихотели бы возжечь среди нас не только войну междоусобную; они приготовляют грабеж, общественное разложение, гибель Франции, и цель их понятна.

Париж служит главным средоточием этих гнусных интриг; но Париж не сделается столицей беспорядка. Национальная гвардия, первая охранительница общественного мира и собственности, поймет, что тут замешано главным образом ее дело, ее интересы, ее кредит, ее честь. Если она отступится, она предаст отечество в жертву всем случайностям, подвергнет величайшим бедствиям семейство и собственность.

Войска гарнизона, многочисленные и полные готовности, стоят под ружьем. Пусть национальная гвардия займет улицы своих кварталов. Власть исполнит свой долг; пусть же и национальная гвардия выполнит свой».

Теперь послушаем президента Собрания, гражданина Сенара:

«Если в первую минуту можно было недоумевать насчет причины мятежа, который обагряет кровью наши улицы и который в течение недели столько раз уже менял предлоги и знамена, то теперь сомнения не может оставаться, пожар уже губит город, когда формулы коммунизма и возбуждения к грабежу открыто раздаются на баррикадах.

Они не требуют республики. Республика провозглашена.

Общая подача голосов! Она принята и действует!

Чего же хотят они? Теперь это известно: они хотят анархии, пожара, грабежа».

Этому воззванию было предназначено подогревать усердие национальной гвардии и раздувать ненависть провинций к Парижу. Но так как мятежники делали успехи и 24‑го числа была минута, когда можно было думать, что весь Париж будет вскоре в их руках, то нашли поли­тичным обратиться к ним с примирительной речью и попытаться лживыми обещаниями склонить их положить орудие. Поэтому Сенар обратился к работникам в прокламации, которая начинается так:

«Работники!

Вас обманывают, вас вводят в заблуждение!

Взгляните, кто зачинщики восстания. Вчера они выставляли знамя претендентов; сегодня они пользуются вопросом национальных мастерских, искажают смысл действий и мысли Национального собрания.

Никогда, как ни ужасен социальный кризис, никогда никому в Собрании не приходило на ум решать его железом или голодом.

Никто не хотел отнимать вас у ваших семейств, никто не замышлял лишать вас скудных средств, доставляемых вам положением, которое вы сами же первые считали печальным.

Никто не думал ухудшать вашей участи, а напротив, ее хотели улучшить в настоящем достойными вас работами и в будущем истинно демократическими и братскими учреждениями.

Хлеба достаточно для всех, он всем обеспечен, и конституция навсегда обеспечит существование всех.

Положите же оружие; не доставляйте нашей дорогой Франции, завистливой и внимательной Европе зрелища братоубийственной борьбы».

Работники не поддались на эту крокодилью чувствительность; они знали, что Сенар лжет. «Никто не хочет отнимать вас у ваших семейств», — говорил он; а что же значил правительственный декрет о завербовании всех рабочих национальных мастерских от 17 до 25 лет? «Никто не думает лишать вас скудных средств, доставляемых вам положением, которое вы первые находите печальным»; это значит, что националь­ные мастерские будут сохранены; но, в таком случае, что означал проект закона, читанный накануне в Собрании г. де Фаллу и предлагавший распустить национальные мастерские в трехдневный срок?

В тот же день генерал Кавеньяк, со своей стороны, издал прокламацию, в которой контраст республиканской фразеологии с кровавой действительностью составляет роковую иронию.

Французская Республика

Свобода, Равенство, Братство

Мятежникам

Во имя Национального собрания

Граждане,

Вы думаете, что сражаетесь за интересы работников; вы сражаетесь против них; на них одних падет вся пролитая вами кровь. Если бы подобная борьба могла продолжаться, пришлось бы отчаяться в будущности Республики, безвозвратное торжество которой вы желаете утвердить18.

Во имя окровавленного отечества,

Во имя Республики, которую вы губите,

Во имя труда, которого вы требуете и в котором вам никогда не отказывали, обманите надежды наших общих врагов, положите братоубийственное оружие и положитесь на правительство; оно знает, что если в ваших рядах есть преступные подстрекатели, то есть и братья, которые только заблуждаются и которых оно призывает в объятия отечества.

Генерал Кавеньяк

Париж, 24 июня 1848 г.

Наконец, на другой день вышла последняя прокламация, подписанная вместе и Кавеньяком, и Сенаром и формально гарантирующая амнистию всем, кто положит оружие. Вот этот документ, памятник вечного позора тех, кто, добившись этим священным обещанием прекращения борьбы, изменил своему слову и послал без суда в ссылку июньских бойцов”:

Мятежникам

Работники и все, кто еще держит в руках оружие, поднятое против Республики! В последний раз во имя всего уважаемого и святого для людей — положите оружие. Об этом вас просит Национальное собрание и вся нация. Вам говорят, будто вас ожидает жестокая месть. Это говорят ваши и наши враги. Вам говорят, будто вы будете хладнокровно принесены в жертву мщению. Придите к нам, придите как кающиеся и покорные закону братья, и объятия Республики разверзнутся для вас!

Париж, 25 июня 1848 г.

Президент Национального собрания, Сенар

Президент исполнительной власти, Э. Кавеньяк

Эта прокламация убедила мятежников Сент-Антуанского предместья, которое еще держалось, положить оружие в понедельник 26 числа. Они требовали экземпляра ее, скрепленного собственноручною подписью Кавеньяка, но согласились сдаться по удостоверению нескольких народных представителей, которые отважились проникнуть в мятежный квартал, чтобы действовать в духе примирения, и которые удостоверили народ в подлинности прокламации.

На другой день, 27‑го числа, Собрание утвердило декрет, первый параграф которого гласил так:

«Лица, ныне арестованные, участие которых в возмущении 23 июня и следующих дней будет доказано, будут сосланы ради общественной безопасности во француз­ские владения за морем, исключая владений на Средиземном море».

Вот что вышло из обещанной амнистии!

Что после этого сказать о генерале Кавеньяке, который после победы над мятежом обращался к национальной гвардии и армии со следующими словами:

«Еще нынче утром увлечение борьбы было законно, неизбежно. Теперь же будьте столь же велики в спокойствии, как были в борьбе. Я вижу в Париже победителей и побежденных; да будет проклято имя мое, если я соглашусь видеть в нем жертв».

История поймала его на слове; хотя расстреливание без суда и ссылка массами были коллективным делом целого класса, но особенное проклятие легло на имя этого человека, справедливо заклейменного прозвищем «июньского мясника».

Как держали себя во время этого кризиса Прудон и другие социалисты Собрания? Одобряли ли они или порицали мятеж? Если одобряли, почему не было их за баррикадами? Если осуждали, то неужели были заодно с реакцией против последней попытки революционной партии?

Трудно не задать себе этих вопросов, и трудно отвечать на них удовлетворительно. Социалисты, заседавшие в Собрании, Пьер Леру, Консидеран, Прудон, были философами и людьми дела, и, конечно, борцы баррикад были им симпатичнее монархистов Собрания, однако невероятно, чтобы они одобряли вооруженное восстание; Консидеран и Пьер Леру питали слишком глубокое уважение к общей подаче голосов; что же касается Прудона, он видел в каждом усилии социалистической партии овладеть правлением отступление от истинно революционного пути. Прибавим, что при самом начале борьбы Консидеран тщетно пытался взять на себя посредничество. Он предложил Собранию обратиться к мятежникам спримирительным воззванием, но ему даже не дали развить свое предложение. Пьер Леру, со своей стороны, говорил 27 июня против декрета о ссылке, и эта речь была просто геройским поступком среди Собрания, опьяненного местью и реакцией; он требовал кротости. Прудон же молчал и до, и во время, и после; поэтому, когда 31 июля он развивал свое знаменитое предложение налога трети дохода, в числе обращаемых к нему восклицаний раздались возгласы: «Надо было говорить это месяц тому назад! — Надо было сражаться 23 июня! — Надо было иметь мужество! — Где же вы были в июньские дни? — Вы — Марат этого учения! — Вы зажгли пожар! — Надо было идти на баррикады!» А гражданин Сенар, сделавшийся министром внутренних дел, прибавил: «Он слишком труслив, чтобы идти. Эти люди призывают на баррикады, а сами не ходят».

Послушаем что говорит сам Прудон в объяснение своего поведения. Предварительно заметим, что он был выбран в народные представители от Парижа в дополнительные выборы 11 июня.

«Память июньских дней, — говорит он в «Исповеди», — будет тяготеть вечным угрызением на моей совести. С горечью сознаюсь: до 25 июня я ничего не предвидел, ничего не знал, ничего не угадывал. Избранный за две недели в депутаты, я вступил в Национальное собрание с робостью ребенка, с усердием новообращенного. С девяти часов утра усердно посещал я собрания бюро и комитетов и выходил из Собрания только вечером, изнеможенный от усталости и от разочарования. Едва вступив на парламентский Синай, я потерял всякую связь с массами; погрузившись в законодательные труды, я совершенно потерял из виду текущие дела. Я ничего не знал ни о положении национальных мастерских, ни о правительственной политике, ни об интригах, кипевшихсреди Собрания. Надо самому пожить в этом изолированном кружке, называемом Собранием, чтобы узнать, до какой степени люди, представляющие страну, не имеют понятия о ее положении. Я принялся читать все, что бюро раздачи сообщает депутатам: предложения, рапорты, брошюры, даже „Монитер“ и Бюллетень законов. Большинство сотоварищей моих левой и крайней левой стороны находились в таком же недоумении, также ничего не знали о текущих событиях. О национальных мастерских говорили со страхом, потому что страх народа есть общая болезнь всех принадлежащих к правительству; для власти народ — враг. Всякий день мы вотировали новые субсидии на национальные мастерские, ужасаясь неспособности правительства и нашему бессилию.

Несчастная школа! Парламентская чепуха, в которой мне пришлось жить, лишила меня всякого понимания; когда 23‑го числа Флокон с трибуны объявил, что движение возбуждено политическими партиями и оплачивается заграничными субсидиями, я поверил этой министерской утке; еще 24‑го я спрашивал, правда ли, что движение вызвано распущением национальных мастерских! Нет, господин Сенар, я не трусом был в июне, как вы назвали меня перед Собранием, как вы и как многие другие, я был глупцом. В парламентарном одурении я изменил долгу представителя народа. Меня послали смотреть, а я ничего не видел; я должен был бить тревогу и не крикнул. Я, как неверная собака, не залаял при приближении врага. Избранный черни, журналист пролетариата, я не должен был покидать эту массу без руководства и совета. 100 000 человек в военных кадрах стоили того, чтобы заняться ими. Это было бы лучше, чем скучать в бюро. С тех пор я всеми силами старался загладить мою незагладимую вину; не всегда бывал я счастлив в этих стараниях; я часто ошибался, но совесть моя ни в чем больше не упрекает меня».

IX
Заседание 31 июля

По теории Прудона, июньские дни представляются последним и решительнейшим доказательством правительственного бессилия в деле социальной революции. Однако он не останавливается на них в своих философских соображениях о событиях этого достопримечательного 1848 года. Он рассматривает последние действия Собрания, избрание Луи Бонапарта в президенты Республики, Римскую экспедицию и доводит нас до 13 июня 1849 г., дня бесполезного покушения Ледрю-Роллена и радикалов снова овладеть правительством.

Первый факт, на котором он останавливается после кровавой июньской бойни, есть его собственное выступление на парламентской арене. В июле он внес в Собрание предложение учредить налог трети дохода. Предложение было рассмотрено финансовым комитетом, который в отчете, представленном им Собранию по этому поводу, характеризировал его следующим образом:

«Предложение гражданина Прудона безнравственно, несправедливо, мятежно, исполнено коварства, злонамеренности и невежества, противно финансовой науке, антисоциально, дико, нелепо, внушено умом мизантропическим,раздраженным и отчужденным от жизни; оно вызывает доносничество и междуусобие, нарушает договоры, посягает на собственность, клонится к разрушению семьи и к атеизму».

В заседании 31 июля Прудон должен был развить свое предложение, и произнес знаменитую речь, которая вызвала против оратора уже упомянутую нами бурю яростной брани. Громко заявляя право труда и неизбежность падения капитала перед Собранием, обезумевшим от ярости, гудевшим кровавыми июньскими страстями, Прудон выказал замечательное мужество; но само по себе его предложение, как решение экономической задачи, не имело никакого практического достоинства.

Мы не будем доказывать, что учреждение налога трети дохода, который, по Прудону, должен был служить первым шагом к общей организации дарового кредита, не имело ничего общего с революцией, как ее понимает теперь народный социализм. Мы только рассмотрим оценки и комментарии Прудона; мы видели, как он по-своему объясняет великие исторические события 1848 г.; посмотрим, как он комментирует сам себя, когда выступает сам на сцену в качестве действующего лица.

Он начинает главой, посвященной собственной личности, своему нравственному портрету, своим идеям. Эта глава была бы интересна, если бы знакомила нас с какими-нибудь подробностями внутренней жизни Прудона, с трудовой жизнью его первых лет, когда, будучи поочередно то наборщиком, то бухгалтером, он начинал свои размышления о теологии и римском праве, этих краеугольных камнях его будущей философии. Но в этой главе ничего не говорится о том, что было бы нам интересно узнать, и автор мотивирует нам свою скрытность так: «О моей частной жизни мне нечего сказать; она до других не касается. Я никогда не был охотни­ком до автобиографий, и чужие дела меня не интересуют. Даже история и роман увлекают меня лишь настолько, насколько я нахожу в них, как в нашей бессмертной революции, похождения идей».

Прудон говорит только о своих умственных трудах с той минуты, когда в 1837 г. Безансонская академия присудила ему трехлетнюю пенсию, учрежденную по завещанию г. Сюара для молодых небогатых франш-контуазцев, желающих посвятить себя науке. Он начал свое поприще сочинением «О праздновании воскресенья», где странной смесью теологических и социалистических аргументов оправдывал учреждение субботнего дня. «Так как я обращался к христианам, — говорит он в своей «Исповеди», — то Библия должна была занимать у меня первое место между авторитетами. Мемуар об учреждении субботного дня, с точки зрения нравственности, гигиены, семейных отношений и гражданственных, доставил мне от Академии бронзовую медаль. С высоты веры, на которую меня возвели, я, очертя голову, бросился в чистый разум и заслужил рукоплескания уже за то, что сделал из Моисея социалиста».

Вскоре явился знаменитый «Мемуар о собственности», обращенный наивным автором к Академии нравственных и политических наук. Один из членов Академии, г. Адольф Бланки, брат заговорщика, дал благоприятный отчет о «Мемуаре», но сопровождая его замечаниями, опровергавшими выводы Прудона.

Прудон отвечал г. Бланки вторым «Мемуаром», очень умеренным по форме и в котором уже начинала проглядывать его теория противоречия, или антиномии; по этой теории, как мы сказали, всякая идея имеет сторону положительную и сторону отрицательную, так что, смотря по тому, с какой стороны глядеть на нее, она представляется в двух совершенно различных видах.

Затем последовал третий мемуар, озаглавленный «Письмо к г. Консидерану, или Предостережение собственникам». Это был очень красноречивый памфлет, в котором жестоко доставалось республиканцам школы «Насьоналя» (журнал, издаваемый сначала Арманом Каррелем, а по смерти его на дуэли с г. Эмилем де Жирарденом — Арманом Марра), показавшим впоследствии в феврале всю пустоту своего формализма. Резкость этой брошюры возбудила внимание прокурорского надзора в Безансоне; автор был предан суду ассизов департамента Ду по обвинению в нападении на собственность, в возбуждении презрения против правительства, в оскорблении религии и нравственности; присяжные оправдали его.

Эти первые издания были лишь введениями к трудам более значительным. Думая, что нашел истинно философский метод в том, что он называл серией, Прудон издал в 1843 г. под заглавием «Создание порядка в человечестве» сборник этюдов, «самых отвлеченных, говорит он сам, каким только может предаваться человеческий ум. Публике эта метафизика не понравилась, и книга не имела успеха.

Другое дело «Экономические противоречия», вышедшие в 1846 г.19. Здесь Прудон употреблял во всей его ширине антиномический прием, заимствованный у Гегеля и который он считал, заодно с серией, предназначенным обновить философию и создать социальную науку. Здесь он разбирал различные экономические силы, идеи и учреждения, и каждую из них представлял в двойственном виде — со стороны положительной и отрицательной. Он в нескольких строках изложил в своей «Исповеди» сущность этого приема. «В моих первых мемуарах, — писал он, — я, напр., говорил: „Собственность есть кража“. В „Системе экономических противоречий“ я на­поминал и подтверждал это определение и прибавлял к нему другое, совершенно противное, но основанное на соображениях иного порядка, которые не могли ни поколебать первой аргументации, ни быть разрушены ею: „Собственность есть свобода“. Собственность — кража; собственность — свобода — оба эти предложения одинаково доказаны и стоят рядом в „Системе противоречий“. Точно так же действую я относительно каждой экономической категории — разделение труда, конкуренция, государство, кредит, общинность и проч., показывая поочередно, как каждая из этих идей, а следовательно, и порождаемые ими учреждения имеют положительную сторону и отрицательную, как они вызывают двойную серию диаметрально противоположных результатов; и я постоянно заключаю о необходимости согласия, примирения, синтеза».

Здесь мы видим диалектика, которому весело доказывать за и против и который в последние годы своей жизни в «Теории собственности» писал противное тому, что защищал в своем первом «Мемуаре».

Но недостаточно было разрушать, надо было созидать. «Экономические противоречия» составляли только антиномическую часть системы; Прудон хотел поработать и над синтезом. Он обещал дать его, написав в заголовке своей книги «Противоречия» гордый эпиграф: «Destruam et aedificabo» — «Разрушаю и воздвигну». Февральская революция застигла его прежде, чем он успел кончить этот труд; он издал первую часть его в марте 1848 г. под заглавием «Решение социальной задачи». Эта брошюра прошла почти незамеченной, равно как и другое издание его «Организация кредита: Обменный банк». Тогда Прудон решился сделаться журналистом и основал журнал «Представитель народа», запрещенный 13 июля за знаменитую статью о квартирной плате.

Тогда он решился выступить на трибуну Собрания,чтобы изложить свое знаменитое предложение налога на доход в размере трети его.

Как понимал Прудон свое предложение? Какую цель имел он, делая его?

Он сказал себе (так говорит он сам). Надо обратить на пользу революции самую реакцию, доведя ее до пароксизма и истощив ее страхом и утомлением.

Надо показать июньским победителям, что дело не кончено, как они думают; что оно даже не начато и что единственный плод их победы — увеличение затруднений для лих самих.

Надо поднять упавший дух работников, смыть с Июньского восстания клеветы реакции; поставить социальный вопрос с удвоенной энергией, с энергией почти терроризма; увеличить его, придав ему традиционный и европейский характер; упрочить революцию, принудив консерваторов самим служить демократии для защиты своих привилегий и таким образом отбросить монархию на задний план.

Надо победить власть, ничего от нее не требуя; доказать паразитство капитала, заменив его кредитом; основать свободу личности организацией инициативы масс.

Все эти прелести заключались будто бы в предложении Прудона. Другими, более ясными словами, цель предложения была не столько добиться чего-нибудь от Собрания, как произвести скандал, который бы был, по мысли Прудона, «новым заявлением социализма».

Он вполне достиг этой цели, и скандал вышел огромный.

Речь, произнесенная Прудоном в заседании 31 июля и чтение которой продолжалось около двух часов, была встречена воплями ярости. Оратор, невозмутимый среди ругательств и оскорблений, останавливался по временам, чтобы выждать тишины и снова спокойно принимался зачтение. Его добродушный вид при том франш-контуазском выговоре, который придавал речи его особенную оригинальность, только усиливал раздражение слушателей; буря разражалась с новым ожесточением, и оратор снова приостанавливался, обводя разъяренное Собрание ясным взглядом своих голубых глаз, прикрытых очками, и затем так же спокойно продолжал.

«Природа отказала мне в даре красноречия, — пишет по этому поводу Прудон. — Но отрывочность моей речи придавала ей особенную силу. Смех продолжался недолго. Все наперерыв старались заявить свое негодование. „В Шарантон!“ — кричал один. „В зверинец!“ — вопиял другой. „Шестьдесят лет тому назад вы назывались Марат! — Надо было 26 июня идти на баррикады! — Куда ему, трусу!“ Некоторые из Горы, сконфуженные, испуганные, но не желая осуждать товарища по принципу, бежали. Луи Блан подал голос заодно с консервативным большинством за мотивированный переход к очередному порядку».

Мы приведем некоторые места из этой знаменитой речи не для того, чтобы представить прудоновские аргументы в пользу его предложения, так как, по собственному его сознанию, предложение его было лишь предлогом, а для того, чтобы дать образчик ораторской манеры его и смело парадоксальной формы, которую он любил придавать своим теориям. Мы цитируем по стенографическому отчету «Монитера».

«Итак, — говорит Прудон, изложив свою теорию кредита и обращения: — итак, я признаю, и нисколько не затрудняюсь высказать это, я признаю и утверждаю, что гарантия труда несовместима с сохранением лихв и поборов, наложенных на обращение и на орудия труда, с владетельными правами собственности. (Восклицания.)

Думающие противное могут называть себя как уго­дно: фаланстерианцами, жирондистами или монтаньярами; могут быть людьми очень честными и прекрасными гражданами; но они ни в каком случае не социалисты; скажу больше: они даже не республиканцы. (Опять восклицания.)

Ибо, подобно тому, как политическое равенство несовместно с монархией и аристократией, так равновесие в обращении и обмене, равенство между производством и потреблением, другими словами — обеспечение труда, несовместно с царством денег и аристократией капиталов. А так как эти два порядка идей по существу своему солидарны, то мы заключаем, что собственность, чистый доход, существующий только порабощением, невозможен в Республике; и что одно из двух: или собственность погубит Республику, или Республика уничтожит собственность. (Смех. — Волнение.)

Сожалею, граждане, что слова мои возбуждают в вас смех, потому что то, что я говорю, — убьет вас! (Ого! — Смех.)»

Далее он заключает свое изумление финансовой части своего предложения следующим ошеломляющим заявлением:

«Граждане-представители, то, что я вам сейчас скажу, покажется вам также парадоксом: собственность уже не существует. (Ропот.)

Мы молча согласились терпеть факт (Восклицания), но факт этот лишь временное положение, срок которому вы вольны определить; по конституции и по праву собственность — обратите на это внимание — отменена нами.

Гражданин де Пана: Господин президент, неужели вы решились терпеть это до конца? Ведь это ужасно, однако!

Гражданин президент: Прения и голосование воздадут справедливость всему этому; оратор подвергся нападе­ниям; он вправе защищаться; он защищается, как находит лучшим.

Один член: Это угроза обществу.

Гражданин президент: Ваш протест выразится голосованием

Гражданин де л’Эспинас: Это преступление против общества.

Гражданин Прудон: Продолжаю. Как право, собственность отменена нами.

Гражданин Гушо, министр финансов: Эти вещи невозможно слушать! (Сильное волнение.) Прошу слово.

Гражданин президент: Гражданин Прудон, согласны ли вы уступить слово на короткое замечание?

Гражданин Прудон: Извольте.

Гражданин Гушо, министр финансов: Я скажу Собранию только одно слово: прошу его выслушать оратора до конца. (Да! Да!) Но в то же время, прошу его, не смотря ни на какой поздний час, не выходить из этой залы, не покончив решительным приговором с этим предложением. (Да! Да! До завтра! До завтра!)

Гражданин президент: Собрание решит впоследствии. Слово принадлежит оратору; приглашаю его поторопиться. (Шум.)

Гражданин Прудон: Собственность была отменена 25 февраля декретом Временного правительства, гарантировавшим право на труд и обещавшим организацию труда; потом она была отменена согласием страны, принявшей Республику и провозгласившей экономический характер революции; отмена эта была утверждена проектом конституции, где в объявлении прав собственность отрицается признанием права на труд. (Перерыв.)»

И оратор продолжает в этом тоне. Он говорит, что все контракты, основанные на праве собственности, уничтожены вследствие революции как права и что еслиони еще продолжают давать результаты в пользу прежних собственников, то это единственно по доброй воле фермеров и должников. Тут президент при рукоплесканиях Собрания призывает оратора к порядку. Прудон спокойно продолжает:

«24 февраля установило право на труд; Временное правительство своими актами утвердило его; проект конституции признал его; оно начертано во всех умах. Напрасно вычеркивали бы вы его из будущей хартии; этим вы только оставите в ней пробел, где наряду с правом на труд будет подразумеваться право на восстание. (Шумные отрицания: — К порядку! К порядку!)

Один член: Это надо было говорить месяц тому назад.

Различные голоса: Надо было взяться за оружие 23 июня. — Следовало иметь на это храбрость. — Вы Марат этого учения! и проч.».

Наконец, вот заключение оратора:

«Вы учредили осадное положение; хорошо: если в нашей политике не произойдет перемены, осадное положение учреждено навеки.

Без требуемого от вас обеспечения труда вы не можете терпеть клубов, не можете уживаться с печатью, не можете возвратить ружья работникам, которые вам подозрительны.

Не думаете ли вы, что капитал рискнет собой под обеспечение буржуазных штыков? Славное средство внушить доверие — нечего сказать!

Капитал трусит, и инстинкт не обманывает его; социализм наблюдает за ним.

Жиды не вернутся; я им запрещаю».

Едва оратор кончил, как со всех сторон явились предложения перехода к дневному порядку; все они были одно резче другого и предназначались заклеймить анти­социальные теории Прудона. Легитимисты, орлеанисты, республиканцы — все наперебой добивались чести рекомендовать Собранию свою редакцию и перещеголять друг друга в резкости ее. Наконец, был принят переход к дневному порядку, формулированный гражданами Пепеном, Ландреном и Беро с поправкою гражданина Сенара, министра внутренних дел. Редакция его была следующая:

«Национальное собрание,

Принимая во внимание, что предложение гражданина Прудона есть гнусное покушение на начала общественной нравственности; что оно нарушает собственность; поощряет доносничество; взывает к самым худшим страстям;

Принимая сверх того во внимание, что оратор оклеветал революцию февраля 1848 г., выдавая ее за сообщницу развитых им теорий; —

Переходит к дневному порядку».

Этот переход к дневному порядку был принят почти единогласным большинством 691 голоса, за исключением голосов Прудона и депутата Греппо, который один осмелился заявить себя при этом обстоятельстве социалистом и революционером среди этого «рычащого скотства», по живописному выражению Бакунина.

«Я боялся одного, — говорит Прудон в своей «Исповеди», — что мотивированный переход к дневному порядку не пройдет. Бессмысленное порицание моего предложения было актом отречения бюрократической рутины».

Никогда еще ни один человек не бывал предметом такого хора проклятий, насмешек и оскорблений, как Прудон в последние месяцы 1848 г.

«С 31 июля, — говорит он, — я сделался, по выражению одного журналиста, человеком-ужасом. Не думаю, чтобы можно было найти другой пример подобного ожесточения. Против меня проповедовали, меня осмеивали на сцене, в песнях, в афишах, в биографиях, в карикату­рах, бранили, оскорбляли, проклинали; против меня возбуждали ненависть и презрение; товарищи мои предавали меня правосудию, меня обвиняли, судили, приговаривали те самые люди, которые вверили мне представительство; мои политические друзья не доверяли мне; мои сотрудники шпионили за мной, мои приверженцы доносили на меня, мои единоверцы отступались от меня. Ханжи в анонимных письмах угрожали мне гневом Божьим; набожные женщины присылали мне освященные образки; публичные женщины и каторжники присылали мне поздравительные письма, похабная ирония которых свидетельствовала о заблуждении общественного мнения. В Национальное собрание присылали просьбы о моем изгнании из него, как недостойного. В это время я был теоретиком кражи, панегиристом проституции, личным врагом Бога, Антихристом, существом, которому имени нет».

Прудон странным образом видит в этой ярости против него доказательство нравственности общества. В нем будто бы ненавидели ложно приписываемые ему безнравственные учения; буржуазия протестовала против социализма, потому что отожествляла его с кражей, развратом, подлостью; она протестовала во имя нравственности и, сама того не подозревая, она таким образом свидетельствовала сама против себя; утверждая начала нравственности и справедливости, во имя которых она осуждала социализм, она произносила приговор своим собственным порокам и выражала свою незыблемую веру в нравственный закон, долженствующий возродить ее.

«Да, — восклицает Прудон, заключая эту главу своей «Исповеди», — эти прелюбодеи возмущаются мыслью коммунистической полигамии; эти общественные воры славят труд. Католицизм умер во всех сердцах: но человеческое чувство живее в них, чем когда-либо. Воздержаниеогорчает их, но они обожают целомудрие. Нет ни одной руки, чистой от чужого добра, и все ненавидят учение расчета! Мужайся же, душа моя, Франция не погибла! Человеческие силы трепещут в этом трупе; она возродится из своего пепла! Клянусь головой моей, обреченной адским божествам!»

X
Гора обращается в социализм

Не смотря на ликовавшую реакцию, которая закрыла клубы, забила рот печати, подвергла проскрипции Луи Блана и Косидьера (в августе), социализм не был уничтожен; напротив, он делал успехи, и 17 сентября Распай был избран в народные представители в Париже. Все соединялось, чтобы подавить социализм, но в эту минуту 70 000 человек вставали по его зову и протестовали против июньской победы выбором открытого социалиста.

Тогда республиканцы увидали, что социальные идеи, так долго презираемые, составляют силу. Народная партия стала партией социалистической; люди, прежде не признававшие реальность социализма, стали теперь подумывать, как бы овладеть этой силой.

Крайняя республиканская партия, так называемая Гора, главным органом которой был журнал «La Réforme», держала себя с февраля 1848 г. в отношении социализма крайне сдержанно. Монтаньяры следовали традициям Робеспьера, и для этих новоякобинцев, как теперь для Гамбетты и его братии, социальный вопрос не существовал.

Но, видя, что народ решительно идет к социализму и покидает Робеспьера, приняли великое решение: надо было встать во главе этого нового движения и обеспечить себе руководство им, под страхом иначе потерять всякое влияние; итак, было решено, что Гора обращается в социализм.

Но что такое был этот социализм, которому Гора могла отвести место в своей программе? Она хотела иметь свой особый социализм; сделали переборку ходячих утопий и сфабриковали из обрывков их какую-то нелепую, бесплодную и бессильную филантропию, предназначенную единственно для отвода глаз народу, дабы голоса народных избирателей доставались радикальным кандидатам.

В основании этой новой программы был положен пресловутый принцип: «Революция социальная — цель; революция политическая — средство». Стало быть, говорили монтаньяры, нам, людям политическим, нам, создавшим февральскую Республику, принадлежит основать истинный социализм по инициативе правительства.

Итак, после стольких уроков, опять хотели приписать правительству революционную инициативу. С этой точки зрения союз с монтаньярами мог быть лишь пагубен, и Прудон ясно увидел опасность:

«Меня не обмануло это превращение, — говорит он, — хотя в то время никто не видел его принципиальных противоречий; я от всей души скорбел о нем ради будущности Республики. Социализм крайней левой был в моих глазах просто фантасмагорией; я признавал ее искренность, но ценил ее ни во что. По-моему, этим только подготовляли усиление реакции, возобновляя в более обширных размерах попытки 17 марта, 16 апреля и 15 мая. После этих трех неудачных попыток, новоякобинская партия влекла с собой социализм на поги­бель в последнем окончательном поражении. Другого значения обращение монтаньяров в моих глазах не имело».

Однако, прибавляет Прудон, надо было взять во внимание и другие соображения, которые могли заставить призадуматься даже серьезные умы. Партия монтаньяров доставляла социализму огромную силу. Умно ли было бы отвергать эту помощь? Объявляя себя социалистами, монтаньяры безвозвратно обязывались и обязывали значительную часть республиканской партии. Притом это соответствовало желанию народа, который первый провозгласил этот союз партии, назвав Республику демократической и социальной. Социализм в союзе с демократией мог устрашить реакцию. Неужели пренебречь этой выгодой?

С октября 1848 г. республиканская партия приняла эпитет социалистической, или, вернее, социалисты были поглощены республиканскою партией. Единственной заботой приверженцев демократической и социальной Республики было сперва провести своего кандидата на должность президента Республики, а потом — завоевать большинство на выборах в Законодательное собрание; не преуспев в этом, они стали думать о том, чтобы освободиться от Собрания посредством вооруженной силы и наконец, как последнее свое прибежище, стали исподволь заготовлять себе победу на выборах 1852 г.; они рассчитывали на эти выборы — которым не суждено было совершиться — чтобы овладеть правительственной властью.

Месяц спустя, 4 ноября 1848 г., Собрание вотировало совокупность республиканской конституции. Она была принята большинством 739 утвердительных голосов против 30 отрицательных. Из этих 30 протестовавших голосов 16 принадлежали демократам-социалистам и 14 — легитимистам. Прудон вотировал, разумеется, «нет».

Он счел долгом подробно объяснить в одной главесвоей «Исповеди» основания такого вотума, изложив при этом свою политическую и экономическую теорию. Так как он развил это изложение впоследствии гораздо подробнее в своей «Общей идее революции в XIX веке», которую мы уже рассмотрели, то мы не будем повторять здесь сказанного в первой части. Само собой понятно, что человек, первый поставивший принципом отрицание правительства, не мог дать согласия на проект конституции, и не по при-чине того или другого параграфа ее, а просто потому, что это была конституция.

XI
Избрание 10 декабря

Собрание назначило на 10 декабря выборы президента Республики, и каждая партия выставила своего кандидата. Умеренные республиканцы, т. е. буржуазы, приверженцы «трехцветной» республики, выставили генерала Кавеньяка, который с июньских дней, оставался главой исполнртельной власти; старые монархические партии, легитимисты, орлеанисты и империалисты, слились в одну партию, называвшуюся «великой партией порядка», или «коалицией улицы Пуатье»; руководителем ее был г. Тьер, органом — «Le Constitutionnel», а кандидатом она выставила Луи Бонапарта. Приверженцы же демократической и социальной республики, превращенные союзом с Горой в простую политическую партию, решили, увлеченные своими новыми союзниками, также выставить своего кандидата на президентство, и этим кандидатом был Ледрю-Роллен, заведомый представитель старой якобинской традиции.

Ввиду подобного положения Прудон действовал вполне согласно со своими принципами. Он рекомендовал избирателям-социалистам воздерживаться от подачи голосов, прибавляя, что если кто непременно желает вотировать, тот пусть уж лучше подает голос заКавеньяка, чем за Ледрю-Роллена; действительно, вотируя за Кавеньяка, т. е. подавая свой голос за кандидата умеренной республики, всякий социалист только признает этим совершившийся факт, не делая никакой уступки принципов, между тем как, вотируя за Ледрю-Роллена, который заявил претензию завладеть президентством в пользу социалистической партии, он действует в духе правительственной теории, отрицает свой принцип, перестает быть социалистом и делается доктринером.

Итак, или воздержание, или подача голоса за Кавеньяка. Такова была первая мысль Прудона. Отказавшись от подачи голосов, социальная демократия поразила бы мир торжественным заявлением политического скептицизма; отреклась бы окончательно от гувернементализма; увеличила бы себя всей суммой воздержаний и таким образом учетверила бы свою численность. Кроме того, она заранее установила бы тот пункт, на который должны были обратиться требования пересмотра конституции в 1852 г., — отмену президентства, и таким образом определила бы характер будущей конституционной оппозиции. Наконец, если бы примеру демократов не последовали, они по крайней мере не потерпели бы позора постыдного поражения.

Вотируя за Кавеньяка, социальная демократия повиновалась принципу слияния, составляющему ее сущность (это собственные слова Прудона); она отмечала своим цветом умеренную республику; она начинала ассимилировать ее себе; она отмечала цель, к которой в силу своего общего идеала должны были стремиться все республиканские фракции; она являлась стране в качестве правительства будущности и на несколько лет ускоряла свое торжество.

Гора думала устранить возражения Прудона, заставить Ледрю-Роллена обязаться честью в случае, если он бу­дет избран, употребить свою власть на немедленный пересмотр конституции, на признание права на труд и на отмену президентства; эта предосторожность, говорит Прудон, имела троякий недостаток: она была противна конституции, невыполнима и высшей степени вздорна.

Ввиду упорства Горы поддерживать кандидатуру Ледрю-Роллена, Прудон нашел нужным отказаться от воздержания и кандидатуре Ледрю-Роллена противопоставил кандидатуру Распая. Так как во что бы то ни стало приходилось вотировать, то лучше взять знаменем имя, не олицетворяющее в себе якобинские принципы; он выбрал Распая, представлявшего социализм гораздо вернее, чем Ледрю-Роллен.

Монтаньяры взбесились и обвинили Прудона и его новый журнал «Народ» в посевании раздоров в партии в пользу реакции. «Народ» защищался, доказывая энергией своих нападок на Луи Бонапарта, что ни в каком случае не состоит в союзе с ним. Так как поэтому Прудона нельзя было упрекнуть в бонапартизме, то его выдавали за приверженца Кавеньяка. Мы уже видели, что в этом была доля правды; так как в республике учредили президентство, то Прудон предпочитал, чтобы президентом не был ни социалист, ни претендент на престол; но он предпочитал бы еще более, чтобы в республике вовсе не было президента.

Кандидатуру Распая «Народ» защищал следующими соображениями; так как хотят непременно вотировать, то необходимо по крайней мере быть твердо убежденными в одном: что кандидат социальной демократии не имеет никаких шансов быть избранным; стало быть, даваемые ему голоса могут поднять цифру абсолютного большинства и таким образом уменьшить шансы в пользу Луи Бонапарта, увеличив в той же пропорции шансы Кавеньяка; стало быть, вотировать лиза Распая или за Ледрю-Роллена, во всяком случае, значит, в сущности, вотировать за кандидата умеренной республики.

Но Кавеньяк, июньский победитель, был в это время предметом самой сильнейшей ненависти, и красные монтаньяры не были расположены соглашаться с подобными доводами. «Народ» был предан проклятию и отлучению от демократии, и Прудон долгое время казался подозрительным значительному числу социалистов.

Приведем суждение Прудона об избрании 10 декабря.

«Я более полугода не мог отыскать философского смысла избрания Луи Бонапарта в президенты Республики. Все события, совершившиеся с февраля, подходили под исторический закон; одно это не подходило. Это не было рациональным оборотом дела; это было создание избирательной прихоти; это была легенда, миф, разумной причины которого я не мог найти, не мог логически объяснить его, словом, не понимал его. Решений провидения нельзя оспаривать; против Бога нельзя рассуждать.

…Что касается меня, то я прямо объявляю, что причина моей оппозиции Луи Бонапарту до и после его избрания, заключалась не в чем ином, как в этом невольном неведении, в котором я так долго пребывал. Что мне сделал Луи Бонапарт? Никакой обиды я от него не имел. Напротив, он был со мной предупредителен, и в наших частных отношениях я остался у него в долгу по части вежливости. А между тем, едва заговорили о его кандидатуре, как я принялся искать разгадку этой задачи и, не находя ее, почувствовал, что этот человек, несмотря на славу своего имени, антипатичен мне, враждебен мне…

Как! говорил я, вот тот, кого Франция, эта самозваная царица наций, увлекаемая своими попами, рома­нистами и кутилами, избирает в свои главы ради его имени, как покупщик, покупающий товар, увлекшись объявлением! Мы, как нарочно, точно храбрясь перед судьбой, избираем династа, претендента, принца! Уже поговаривали, что не будут ждать истечения четырех лет для пересмотра конституции, чтобы продлить власть Луи Бонапарта. Этим власть президента приближали к монархической власти, облегчали ей этот переход, подготовляли реставрацию…

Таким образом, я горячился против воображаемой опасности, казавшейся мне логическим последствием избрания Луи Бонапарта».

Далее, напомнив причины, заставлявшие его предпочитать Кавеньяка, Прудон продолжает:

«Я признаю теперь, что все эти причины могли иметь тогда некоторый вес; но они были далеко ниже той высокой мудрости, которая, побуждая массы к избранию, внушала им подавать голос за Луи Бонапарта. Но в то время все обстоятельства слагались так, чтобы затемнять нам рассудок.

…Вот почему я всеми силами противился кандидатуре Луи-Наполеона. Я воображал, что делаю оппозицию Империи, а между тем, несчастный! я ставил препятствие революции.

Говоря откровенно, я охотно стал бы поддерживать до 10 декабря кандидатуру Луи Бонапарта, а после 10 декабря — его правительство, если бы он мог сказать мне, ради чего, во имя какого принципа, в силу какой исторической, политической или социальной необходимости, он был сделан президентом Республики, предпочтительно перед Кавеньяком и Ледрю-Ролленом. Но правители представляют управляемым угадывать все самим, а я, при всей моей доброй воле, чем больше думал, тем больше недоумевал… Чтобы найти раз­гадку этой задачи, мне нужно было свидетельство самого Луи Бонапарта.

„Франция, — сказал он, не помню когда и не помню где, — Франция избрала меня, потому что я не принадлежу ни к какой партии!“

Перевод: „Франция избрала меня, потому что не хочет больше никакою правительства“.

Да, Франция избрала Луи Бонапарта в президенты Республики, потому что утомлена партиями, потому что все партии умерли, потому что вместе с партиями умерла сама власть и остается только похоронить ее… Избрание Луи Бонапарта было самоубийством партий, способствующих его торжеству, последним вздохом правительственной Франции… Прекрасно, Бонапарт, делай свое дело умно и, если возможно, еще доблестнее, чем Луи-Филипп. Ты будешь последним правителем Франции».

Возможно ли, спрашиваем, обставить идею справедливую бо́льшими софизмами и бо́льшим пустозвонством? А между тем, сама по себе, эта идея заключает в себе много правды. Прудон хочет сказать, что предание власти в руки Луи Бонапарта и восстановление Империи, которое должно было быть неизбежным последствием этого, не могли спасти буржуазию от социальной революции; что это новое воплощение правительственного принципа могло привести только к новому доказательству его бессилия.

Но сколько нелепости припутано к этой простой и верной мысли! Главный источник их — это мания Прудона требовать, чтобы все в истории было непременно рационально. Туман гегелевской метафизики помрачает его разум, и он не видит различие, которое необходимо делать. Конечно, в истории все имеет смысл, все объяснимо; самые загадочные явления имеют в конце концов причины, которые можно указать. До сих пор Прудон прав, и если бы он ограничился объяснением из­брания Луи-Наполеона, против него нечего было бы сказать. Но он не довольствуется этим; всякое событие, которое объяснено, делается в его глазах вследствие этого рациональным оборотом дела, актом высокой мудрости масс, вдохновением общей мысли; и пошлая интрига ловких бездельников превращается в необходимый фазис истории человечества, оправдывается, узаконяется, освящается; философ, до того ослепленный, что с первого раза не понял всего значения рационального оборота дела, приносит покаяние и признает, что борьбой против избранника 10 декабря ставил препятствие революции!

Здесь Прудона покидает даже его обычная проницательность. Довольный, что нашел метафизический комментарий на двусмысленную фразу негодяя, которому Франция вверила свои судьбы, он чувствует себя совершенно спокойным на его счет и называет уже воображаемой опасностью тревожную перспективу, открытую избранием 10 декабря.

XII
Народный банк

Избрание 10 декабря лишило социализм на время, более или менее долгое, надежды овладеть властью. Прудон нашел, что настала минута перейти от теории к делу. В длинном ряде журнальных статей он подробно развил свои мысли о даровом кредите, т. е. об организации банка без капитала, могущего поэтому понизить учет до размеров, необходимых лишь на покрытие административных расходов; мысль эта была вполне осуществима; стоило только найти достаточное число лиц, которые согласились бы пуститься в предприятие. Прудон принялся за дело, и в январе 1849 г. открыл контору Народного банка.

В первой части мы разобрали теорию дарового кредита; поэтому было бы лишнее входить здесь в подробности устройства Банка, директором которого сделался Прудон. Скажем только, каких результатов ожидал он от этого кредитного учреждения.

Во-первых, по его мнению, учреждение Народного банка было актом в высшей степени революционным, потому что ничего не требовало от правительства, являлось результатом частной инициативы нескольких граждан. На­родный банк отрицал власть тем, что обходился без нее и был, таким образом, воплощением противоправительственной идеи.

Точно так же обходясь без капитала, Банк отрицал этим капитал; и если бы договор взаимности, заключенный между участниками, которые им пользовались, распространился на всех граждан, капитал потерял бы свое царство вследствие общего уничтожения процента и ренты.

Таким-то иллюзиям предавался Прудон в предположении, что социальная задача сводится на простой вопрос обращения продуктов, и что учреждение Банка дарового кредита достаточно для ниспровержения неприступных оплотов собственности.

«Народный Банк, — говорит он, — давая пример народной инициативы для правительства и для общественной экономии, которые отождествлялись отныне в общем синтезе, становился для пролетариата принципом и вместе орудием освобождения; он создавал политическую и промышленную свободу. И так как всякая философия, всякая религия есть метафизическое или символическое выражение социальной экономии — Народный Банк, меняя материальное основание общества, полагал этим начало философской и религиозной революции; так, по крайней мере, понимали его основатели его».

Но что же вышло? Через три месяца правительство затеяло против Прудона процесс по печати, и он был приговорен на три года в тюрьму. Народный банк, оставшись без директора, был ликвидирован, к великому торжеству реакционеров.

Они ужасно боялись его, говорит Прудон. Если они действительно боялись, то это не делает чести их уму; немного надо было проницательности, чтобы понять, что и Народный банк не может освободить пролетариат. Он мог 6ы служить впоследствии с некоторыми изменениямиполезным орудием в освободительном обществе работников; но средн буржуазного общества он был обречен на бесплодие.

Как бы то ни было, Прудон остался в убеждении, что практическая борьба, предпринятая им на почве кредита, непременно произвела бы социальную революцию без потрясения, если бы его заключение не помешало делу. В своей «Исповеди» он говорит, что не отступается от своего намерения и считает дело только отсроченным. Он заключает так:

«Три месяца, январь, февраль и март 1849 г., в течение которых принцип дарового кредита был если не осуществлен и развит, то, по крайней мере, формулирован, сделан наглядным и пущен в общественное сознание Народным банком, были лучшим временем моей жизни. Каково бы ни было мое будущее, я буду считать их временем самой славной моей деятельности. Вокруг Народного банка, как центра операции, организовалась бы на мирном деловом поприще бесчисленная промышленная армия, вне сферы интриг и политических волнений. Это был бы поистине новый мир. Обетованное общество, привитое к старому, которое оно мало-помалу преобразовало бы с помощью принципа, дотоле темного. Несмотря на глухую вражду соперничествующих школ, несмотря на равнодушие партии монтаньяров, погруженных в политику, число участников Народного банка дошло в 60 тысяч душ. А журналы буржуазной политической экономии, судящие коммерческое предприятие по числу его пайщиков, а не по размерам его сбыта и практики, осмеливались издеваться над отсрочкой, вынужденной вследствие невольного удаления директора! Что могли бы сделать 20 тысяч производителей, которые сосредоточивали бы обращение всех производимых и по­требляемых ими ценностей, сохраняя притом каждый свою свободу действия и свою личную ответственность!»

Мы, со своей стороны, в заключение сошлемся на сказанное нами о Народном банке в четверой главе первой части этой книги.

XIII
13 июня

Одним из первых дел президента Луи Бонапарта была Римская экспедиция с целью возвратить папе светскую власть, которой его лишила Римская республика. 16 апреля 1849 г. Учредительное собрание, по предложению правительства, решило послать французскую армию в Чивитавеккью. Монтаньяры протестовали и объявили, что это нарушение конституции. Луи Бонапарт и реакционное большинство не обращали внимание на эти декламации; они не могли допустить низложения папы; государство солидарно с церковью; они это чувствовали и знали, что падение папы повлечет за собой падение короля или диктатора. Следовательно, французское правительство, посылая своих солдат восстановлять Пия IX на престоле, лишь повиновалась собственному принципу.

По Прудону, помощь, оказанная папе иноземными штыками, была для папства смертельным ударом; церковь сама налагала на себя руки, призывая на помощь французские полки. Восстановленное саблей, облитое кровью своих подданных, папство делалось предметом ужаса для всего христианского мира и должно было умереть от своей победы. «После взятия Рима французской армией, —говорит Прудон, — падение папства не подлежит уже сомнению, а за ним рано или поздно должен пасть и католицизм».

Однако, хотя таким образом Римская экспедиция должна была в конце концов обратиться на пользу Революции, ее нельзя было пропустить без протеста. Социально-республиканская партия делала по этому поводу сильнейшую оппозицию правительству, и Прудон, издававший тогда «Народ» принял участие в этой борьбе. «Я противился этой экспедиции, — говорит он, — и теперь еще протестую против нее со всею энергией моей мысли, потому что мыслящий человек никогда не должен покоряться судьбе».

Между тем Национальное собрание разошлось, и предстояли выборы в Законодательное собрание. Они совершились 13 мая 1849 г. и дали около четырех пятых реакционеров всех цветов на одну пятую социальных республиканцев.

При самом открытии нового парламента Ледрю-Роллен, в то время признанный предводитель монтаньяров, внес от имени своих политических единомышленников требование предать суду президента Республики и его министров, как виновных в нарушении конституции вмешательством в римские дела в пользу лапы. Для поддержания этого требования была устроена народная манифестация, по образцу манифестаций первых месяцев 1848 г. 13 июня народ был призван собраться у Консерватории, чтобы оттуда идти в Собрание. Что задумывали организаторы манифестации? Предполагали ли они просто представить Собранию петицию или надеялись произвести против Законодательного собрания второе 15 мая? Ответить на это трудно; во всяком случае, манифестация не могла дать полезного результата. Со времени июньской резни парижский пролетариат, истребленный казнями иссылками, не был расположен строить баррикады. При первом появлении войск толпы манифестантов рассеялись; было произведено несколько арестов, и в результате вышло, что Законодательное собрание постановило не предание суду Луи Бонапарта и его министров, а дозволение преследовать судебным порядком Ледрю-Роллена, который поспешил убежать в Англию.

Однако неудача 13 июня, довершившая поражение монтаньяров, поставила власть в затруднение. Она еще раз победила социалистов, и теперь ей приходилось произвести экономическую реформу, обещанную Февральскою революцией. «Победа 13 июня, — говорит Прудон, — поставила партию порядка в необходимость на что-нибудь решиться. Если правительство ничего не сделает, оно падет; если оно что-нибудь сделает, ему придется отречься, потому что сделать что-нибудь оно может только против капитала и против самого себя, словом, против принципа власти. Низложение капитала и уничтожение власти — таково окончательное решение дилеммы, поставленной избранием 10 декабря, развитой с ужасающей энергией министрами Луи Бонапарта и перешедшей в дело манифестацией 13 июня».

Прудон судил справедливо; но, как часто бывает с современниками, события, требовавшие для своего развития долгого времени, представлялись ему в слишком близкой перспективе. Конечно, эта последняя борьба между властью и свободой не могла иметь другого конца, кроме торжества социальной революции; но прежде предстояло пережить закон 31 мая, переворот 2 декабря, восемнадцать лет Империи, увидеть новое выражение социализма в Коммуне, президентство Тьера и Мак-Магона. Только нашему поколению суждено было воочию увидеть окончательное банкротство правительства и буржуазного общества.

XIV
Заключение

В последней главе своей исповеди Прудон снова напоминает тот справедливый принцип, который служил ему исходной точкой, и доказывает, что революция сверху, посредством правительства, есть неосуществимая утопия, противоречие; что революция сделалась исторической необходимостью, но правительство или, другими словами, партии, оспаривающие друг у друга власть, неспособны совершить ее; и что поэтому революция есть не что иное, как уничтожение правительства и смерть партий.

Не забудем, что Прудон провозглашал с такой энергией близкое падение старого мира и неизбежное торжество нового принципа во второй половине ужасного 1849 года, когда вся Европа была предана оргиям самой дикой реакции, когда социализм и революция казались навсегда раздавленными под пятой нового священного союза. Он заслуживает признательности за то, что так громко провозглашал это, и за то что не отчаялся в будущности.

Вот как судил он в октябре 1849 г. о положении партий и о будущности революции:

«Люди, которые в настоящую минуту еще держатзнамена партий, добиваются власти и подстрекают ее, воюют справа и слева против революции, — эти люди неживые, это мертвецы. Они не управляют и не делают оппозиции правительству, они празднуют мимической пляской собственное погребение.

Социалисты, которые не посмели овладеть властью, когда она могла достаться первому смельчаку, которые потеряли три месяца в клубных интригах, в кружковых и сектовых сплетнях, в полоумных манифестациях; которые потом пытались доставить себе официальное признание, вписав в конституцию право на труд, не указывая средств обеспечить его; которые теперь, не зная за что взяться, еще мутят умы нелепыми и недобросовестными проектами, — неужели эти социалисты имеют еще претензию управлять миром? Они умерли, они проглотили языки, как говорят крестьяне. Пусть же они мирно покоятся в ожидании, пока их призовет к жизни наука, которая им чужда.

А якобинцы, демократы, любители правительства, которые восемнадцать лет провели в заговорах, не изучив ни одного вопроса общественной экономии, которые четыре месяца имели в руках диктатуру и не извлекли из нее ничего, кроме ряда реакционных волнений и, в заключение, ужасного междоусобия; которые и теперь еще, говоря постоянно о свободе, все мечтают о диктатуре, — неужели они не умерли и не заколочены в своих гробах? Когда народ создаст себе новую философию и новую веру; когда общество будет знать, откуда вышло и куда идет, что может и чего хочет, тогда, только тогда демагоги вернутся, не для того, чтобы управлять народом, а для того, чтобы снова вдохновлять его страстью.

Умерли и доктринеры; люди пошлой золотой середины, приверженцы так называемого конституционного порядка испустили последний вздох в заседании 20 октября, пос­ле того как 16 апреля республиканское собрание постановило произвести опыт доктринерского папства. И чтобы эти люди еще управляли нами! Они показали себя. И в политике, как и в философии, есть только один способ делать эклектизм. Хартия 1830 г. и дела правительства Луи Бонапарта истощили всю плодовитость золотой середины.

Наконец, и абсолютистская партия, первая в логике и в истории, не замедлит скончаться вслед за прочими, в корчах своей кровавой и свободоубийственной агонии. После побед Радецкого, Удино, Гайнау принцип власти, как духовной, так и светской, разрушен. Абсолютизм теперь не управляет, а убивает. Европу давит только тень тирании; вскоре взойдет и закатится лишь с последним человеком Солнце Свободы».

Что же делать? Не впадать в старые заблуждения; не обращать социализм в правительственную партию; воспользоваться, напротив, тем, что теперь всякому правительству так трудно жить, и действовать, чтобы воззвать к непосредственной инициативе народных масс, вне всякой политической опеки. Раз что правительство как принцип умерло, народ сам властен над собою; пусть же он действует; судьба его зависит от него самого.

«Довольно горя, довольно развалин! — восклицает Прудон в заключение: — Мы смели все партии, всякое правительство. Предание приходит к концу; народу стоит открыть глаза — он увидит, что свободен!»


ПРИМЕЧАНИЯ

1 Первое издание намечено: «июль 1851, тюрьма Консьержери».

2 Намек на обвинение, взведенное в 1848 г. на Бланки журналом г. Тамеро.

3 Шатель, священник, изобретатель новой религии в 1848 г.

4 Мы полагаем, что термин mandat impératif, непереводимый буквально по-русски, лучше всего передать выражением условное полномочие, так как оно всего вернее передает его смысл; здесь полномочие дается на условии действовать в определенном, заранее указанном направлении.

5 Красная книга — реестр секретных расходов монарха в правление Людовика XV и Людовика XVI. — Примеч. ред. электрон. текста.

6 У Прудона сказано «недвижимость», мы заменили это слово «землей», чтобы избежать всякого смешения с недвижимостью, состоящей в строениях.

7 С какой стати является тут отношение между заработной платой и ответственностью? Очевидно, потому, что ответственность влечет за собой денежные взыскания. Но тут мы попадаем, стало быть, опять в личную собственность. Вообще во всем этом прудоновском плане преобразования собственности господствует неразрешимая путаница понятий.

8 Какая прибыль может быть у товарищества, которое воспретило себе наживать барыши и обязалось продавать свои продукты и услуги по цене стоимости?

9 Савойский викарий — персонаж романа-трактата Ж.-Ж. Руссо «Эмиль». — Примеч. ред. электрон. текста.

10 В этих строках мы резюмировали отчет, который должен был быть представлен Обществом социальных исследований парижскому Международному рабочему конгрессу 1870 г., не состоявшемуся вследствие известных политических событий.

11 Намек на собственную теорию дарового кредита.

12 На банкете, данном в честь г. Гизо его избирателями в городе Лизье, он изрек знаменитое: «Обогащайтесь!»

13 Республиканский префект полиции.

14 «La Democratie pacifique» — орган школы Фурье.

15 Здесь мы должны указать два очевидные противоречия в рассказе. Во-первых, пэры, которых король провел в деле Барбеса, не могли желать произнести вторичного смертного приговора, потому что должны были ожидать, что он будет опять отменен. Неприятность, которую им причинило помилование Барбеса, должна была скорее заставить их отказаться приговаривать к смерти Бланки; между тем Пьер Леру представляет их жаждущими его крови.

Правда, на это можно ответить, что на этот раз, чтобы уговорить их, им могли дать самое формальное обещание, что король предоставит Бланки его участи; и действительно, Бланки, как глава заговора, казался более заслуживающим казни, чем Барбес, поэтому можно объяснить себе, каким образом пэры и их президент, герцог Пакье, могли поверить, что получат на этот раз удовлетворение и что Бланки поплатится за двоих.

Но здесь-то и обнаруживается второе противоречие. По рассказу Пьера Леру, герцог Пакье получил копию с доноса Бланки; стало быть, он знал об условии, заключенном между подсудимым и правительством, знал заранее, что король обещал помилование. В таком случае необъяснимо, как мог президент палаты пэров согласиться вторично разыграть со своими товарищами роль, против которой они так горячо протестовали первый раз, роль кровожадных судей, неумолимая жестокость которых должна была так выгодно оттенить милосердие короля.

16 Заметим, однако, что в своем «Ответе» он формально и прямо отвергает всякое свое участие в приписываемом ему документе.

17 Правда; но это относится к членам Собрания, а не к мятежникам.

18 Тут уже не говорится об иностранных агентах и о монархических заговорщиках; Кавеньяк признает, что мятежники — республиканцы; правда вырвалась у него из уст.

19 Более известны как «Философия нищеты». — Примеч. ред. электрон. текста.


СПРАВКА О ПУБЛИКАЦИИ

[Гильом, Дж.] Анархия по Прудону / [пер. с фр. В. А. Зайцева]. – Киев: [Слово], 1907. – 212 с.

Джемс Гильом (1844–1916) – швейцарский и французский анархист, видный деятель Первого Интернационала.

Книга «Анархия по Прудону» впервые была издана русскими эмигрантами в 1874 г.; оригинальная рукопись на французском утрачена. Дж. Гильом дает развернутый комментарий на работы П.‑Ж. Прудона «Общая идея революции в XIX в.» и «Исповедь революционера», в которых подводятся итоги революционных событий 1848–1849 гг. и выдвигаются предложения по преобразованию общества на началах анархизма.

При подготовке электронного текста орфография, пунктуация и частично грамматика были исправлены в соответствии с современными нормами; также было стандартизировано написание иностранных имен собственных. Примечания были пронумерованы. Серые фигурные скобки отмечают начало и конец страницы (номер страницы указан в конце).

 

Karaultheca, 2023